Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство
Вещи этого мира не приносят вреда сами по себе, если ты не позволяешь им сделать из себя забывшего, непокорного и неосведомлённого о Боге. Ибн Араби
Кликните мышкой 
для получения страницы с подробной информацией.
Блог в ЖЖ
Карта сайта
Архив новостей
Обратная связь
Форум
Гостевая книга
Добавить в избранное
Настройки
Инструкции
Главная
Западная Литература
Х.К. Андерсен
Р.М. Рильке
У. Уитмен
И.В. Гете
Поэзия
Проза
Переводы и переводчики
Литература о Гете
М. Сервантес
Восточная Литература
Фарид ад-дин Аттар
Живопись
Фра Анжелико
Книги о живописи
Философия
Эпиктет
Духовное развитие
П.Д. Успенский
Дзен. 10 Быков
Сервисы сайта
Мудрые Мысли
От автора
Авторские притчи
Помощь сайту
 

 

Текущая фаза Луны

Текущая фаза Луны

26 сентября 2018

 

Главная  →  И.В. Гете  →  И.П. Эккерман. Разговоры с Гете  →  1825

Случайный отрывок из текста: Фарид ад-дин Аттар. Рассказы о святых. Хазрат А6ул Хасан Хиркани
... Абул Хасан сказал: Я хочу, чтобы не было ни рая, ни ада и люди могли любить Бога ради Него самого. ...  Полный текст

 

И.П. Эккерман. Разговоры с Гете

1825

 

Вторник, 22 марта 1825 г.

Старый театр в Веймаре.

Вскоре после полуночи нас разбудил набат и крики: театр горит! Я быстро оделся и стремглав бросился к месту происшествия. Все были растерянны и потрясены. Каких-нибудь два-три часа назад мы здесь восхищались блистательной игрой Ларош в «Еврее» Кумберленда и хохотали над выходками превзошедшего самого себя Зейделя. А сейчас там, где мы так недавно наслаждались духовными радостями, бушевала свирепая стихия разрушения.

Пожар, видимо, возник от отопления в партере, перекинулся на сцену, пламя охватило сухие переборки кулис и благодаря обилию горючего материала мгновенно разрослось во всепожирающее чудовище. Когда огонь стал уже рваться сквозь крышу, рухнули стропила.

В противопожарных приспособлениях недостатка не было. Здание театра постепенно со всех сторон окружили пожарными насосами, и на пламя низверглись потоки воды, но, увы, тщетно, — оно вздымалось еще выше, то и дело выбрасывая в темное небо горящие обломки и гигантские пучки искр, которые от каждого дуновения разлетались над городом. Вокруг стоял неимоверный шум, целая толпа людей, работавших на пожарных лестницах и у насосов, перекрикивалась, что-то восклицала, все были страшно возбуждены, силясь во что бы то ни стало покорить огонь. Немного в сторонке, но близко, насколько то позволял полыхающий жар, стоял человек в шинели и военной фуражке, невозмутимо куря сигару. На первый взгляд он мог показаться праздным зевакой, но им он не был. Люди подходили к нему и, получив краткий приказ, тотчас же бросались его выполнять. Это был великий герцог Карл-Август. Он скоро понял, что здание спасти нельзя, и велел его свалить, а из освободившихся шлангов поливать соседние дома, которые могли пострадать от жара. Царственная мысль словно бы зародилась в нем: 

 

И пусть сгорит! 

Прекрасней вновь построим сами.

Мысль вполне правильная. Театр был стар, некрасив и недостаточно поместителен для год от года возрастающего количества зрителей. И все-таки нельзя было не скорбеть о том, что нет более этого здания, с которым для жителей Веймера связано столько воспоминаний о великом и дорогом их сердцу прошлом.

Во многих прекрасных глазах стояли слезы сожаления. Но еще больше растрогал меня один оркестрант. Он плакал по своей сгоревшей скрипке.

Когда забрезжил день, я увидел множество бледных лиц. Молодые девушки и женщины из высшего общества всю ночь смотрели, чем же кончится пожар, и теперь продрогли на холодном утреннем воздухе. Я пошел домой немного передохнуть, а около полудня отправился к Гете.

Слуга сказал мне, что он нездоров и лежит в постели. Гете тем не менее попросил меня зайти. Он протянул мне руку.

— Это общая наша утрата, — сказал он, — но что тут поделаешь! Маленький Вольф сегодня спозаранку прибежал ко мне. Он взял мою руку и, глядя на меня широко открытыми глазами, сказал: «Вот ведь как бывает!» Ну что тут добавишь к словам моего мальчика, он старался меня утешить. Попроще моих почти тридцатилетних усилий лежит во прахе. Но, как говорит Вольф, «вот ведь как бывает». Я мало спал эту ночь, из передних окон видно было, как пламя непрерывно рвется к небу. Нетрудно себе представить, что мысли о былом, о моем долголетнем сотрудничестве с Шиллером, о появлении в театре и артистическом развитии некоторых любимых моих воспитанников одолевали меня и что я как-никак был изрядно взволнован. Потому-то я и счел за благо остаться сегодня в постели.

Я не мог не одобрить его решения, хотя он отнюдь не выглядел слабым и огорченным, скорее спокойным, даже довольным. Мне показалось, что это старая военная хитрость, к которой он всегда прибегает в экстраординарных случаях, когда есть основание опасаться чрезмерного наплыва посетителей.

Гете попросил меня взять стул и сесть поближе, чтобы немного побыть с ним.

— Я много думал о вас и вас сожалел, — сказал он, — что вы теперь будете делать по вечерам?

— Вы знаете, — отвечал я, — как страстно я люблю театр. Когда я приехал сюда два года назад, кроме трех или четырех пьес, которые мне удалось посмотреть в Ганновере, я ровным счетом ничего не видел. Все было ново для меня, и актеры, и пьесы, а так как, по вашему совету, я полностью предавался впечатлениям спектакля, ничего не анализируя и ни о чем не размышляя, то, право же, могу сказать, что за обе эти зимы провел в театре самые счастливые и беззаботные часы своей жизни. Вдобавок я так влюбился в театр, что не только не пропускал ни одного вечера, но еще исхлопотал себе дозволение присутствовать на репетициях; впрочем, мне и этого было мало; если днем, проходя мимо, я замечал, что двери его открыты, я пробирался в партер и, случалось, по получасу сидел в пустом зале, воображая, что могло бы разыгрываться передо мною на сцене.

— Честное слов, вы сумасшедший, — смеясь, сказал Гете, — но мне это нравится. Дай бог, чтобы вся публика состояла из таких вот детей! По суди дела, вы правы. Человеку, не вконец избалованному и еще молодому, нелегко найти место, где бы ему было так хорошо, как в театре. Никто ничего с вас не спрашивает; если вам неохота даже рта раскрывать, не надо; вы сидите, как король, в уюте, в спокойствии, и ваш ум и чувства вкушают все, что только можно себе пожелать. Тут вам и поэзия, и живопись, пение и музыка, да еще актерское искусство, — словом, чего только нет! Если все эти очарования, заодно с молодостью и красотой, к тому же доведенные до высшей ступени развития, воздействуют на вас в один и тот же вечер, то это ни с чем не сравнимый праздник. Но если кое-что плохо и лишь кое-что хорошо, это все же лучше, чем скучливо смотреть в окно или играть в вист в прокуренной комнате. Веймарским театром — да вы и сами это чувствуете — пренебрегать пока что не стоит; корнями своими  он ушел в лучшие наши времена, новые, свежие таланты приобщились к нему, и мы все еще умеем создавать волнующее и радостное, то, что по крайней мере, носит характер целостного.

— Ах, если бы я был в нем лет двадцать — тридцать тому назад,— заметил я.

— Да, — отвечал Гете, — в то время нам на помощь приходило множество преимуществ. Вы только представьте себе, что скучная пора французского вкуса тогда миновала еще совсем недавно, что публика не была пресыщенной и Шекспир воздействовал на нее во всей своей свежести, что оперы Моцарта были еще новинкой и, наконец, что Шиллер год за годом создавал здесь свои пьесы, сам разучивал их с актерами и давались они на Веймарском театре в первом своем блеске, — и вы поймете, какими яствами потчевали здесь молодежь и стариков и какую благодарную публику мы имели.

— Пожилые люди, помнящие те времена, — заметил я, — и доныне не могут без восторга говорить о высотах, которых тогда достиг Веймарский театр,

И.П. Эккерман. Разговоры с Гете. Великий герцог Карл-Август.

— Не буду отрицать, — отвечал Гете, — это был театр. — Но главное — великий герцог не связывал мне рук, предоставляя действовать, как я хочу. Я не заботился о роскошных декорациях и блистательном гардеробе — только о хороших пьесах. Трагедия или фарс — для меня все жанры были хороши; но пьеса должна была что-то представлять собой, чтобы мы ее поставили. Должна была быть интересной и значительной, веселой и грациозной, но прежде всего — иметь здоровое ядро. Болезненное, слабое, слезливое и сентиментальное, так же как наводящее ужас, жестокое или оскорбляющее нравственные начала, решительно отвергалось. Мне казалось, что такими вещами я испорчу актеров и публику.

И напротив, хорошие пьесы возвышали актеров. Ведь изучение прекрасного, постоянная работа с прекрасным неизбежно способствует  совершенствованию человека, не вовсе обделенного природой. К тому же я находился в непрестанном личном общении с актерами, проводил читки и каждому старался разъяснить его роль, присутствовал на всех генеральных репетициях и обсуждал с ними, как лучше сделать то или иное. Бывал я и на спектаклях, а назавтра подробно говорил с актерами о том, что, по-моему, не совсем хорошо получилось.

Таким образом я помогал им продвинуться вперед в их искусстве и еще старался завоевать для всего актерского сословия большее уважение общества; лучших и талантливейших его представителей я вовлекал в свой круг, доказывая тем самым, что считаю их достойными дружбы со мной. Моему примеру последовали многие, и в конце концов актеры и актрисы стали желанными гостями в лучших домах Веймара, что, разумеется, способствовало развитию их культуры, как внешней, так и внутренней. Мои ученики — Вольф в Берлине и Дюран здесь, в Веймаре, — люди утонченного светского воспитания. Господа Эльс и Графф — люди очень образованные и сделают честь любому обществу.

Шиллер в этом смысле поступал точно так же. Он всегда общался с актерами и актрисами, как и я, присутствовал на всех репетициях и после каждого удачного представления своей пьесы зазывал актеров к себе. Они вместе радовались удаче и обсуждали, как в следующий раз сделать еще лучше ту или иную сцену. Но когда Шиллер появился у нас в театре, актеры и публика стояли уже на высокой ступени развития, и это, несомненно, способствовало быстрому успеху его пьес.

Я с радостью слушал подробный рассказ Гете о том, что всегда представляло для меня живой интерес, еще обострившийся в связи с катастрофой этой ночи.

— Сегодняшний пожар театра, — сказал я, — в котором вы и Шиллер в течение долгих лет создали так много доброго и значительного, как бы извне подвел итог великой эпохе, каковая вряд ли скоро опять настанет в Веймаре. Надо полагать, что руководство театром и чрезвычайный успех, выпавший на его долю, доставили вам много радости.

— Но тревог и волнений тоже достаточно, — со вздохом проговорил Гете.

— Трудно, должно быть, — сказал я, — держать в повиновении столь многоголовое существо.

— Немалого можно добиться строгостью, — отвечал Гете, — многого — любовью, но всего больше — знанием дела и справедливостью, невзирая на лица.

Я остерегался двух врагов, которые могли стать для меня опасными. Первый из них — моя неистовая любовь к людям одаренным, она могла сделать меня пристрастным, о втором я не хочу распространяться, но вы и так отгадаете. В нашем театре было много женщин молодых, красивых да еще умных и обаятельных. И как же меня влекло к некоторым из них! Случалось, мне уже с полдороги шли навстречу, тогда я говорил себе: «Ни шагу дальше!» Я понимал свое положение и понимал, как мне должно вести себя. В театре я был не частным лицом, а главой всего дела, и его преуспевание было мне дороже краткого личного счастья. Заведи я здесь какую-нибудь любовную интрижку, и я бы уподобился компасу, возле которого находится магнит и мешает ему давать правильные показания.

Благодаря такой щепетильности я оставался хозяином самого себя, а значит, хозяином театра и всегда пользовался уважением, без которого прочного авторитета не существует.

Это было поразительное признание. Мне уже рассказывали нечто в этом роде, и я был рад услышать почти то же самое из его уст. Мне казалось, что я сейчас люблю его больше чем когда-либо, и расстались мы с теплым рукопожатием.

Я снова пошел на пожарище, где из груды развалин все еще вырывались языки пламени и целые столбы дыма. Вокруг суетились люди, заливая огонь и растаскивая обломки. Чуть поодаль я нашел обгорелые клочки переписанной роли. Это были обрывки из «Тассо».

Четверг, 24 марта 1825 г.

Обед у Гете. Пожар театра едва ли не единственная тема разговора. Госпожа фон Гете и фрейлейн Ульрика предаются воспоминаниям о счастливых часах, проведенных в старом театре. Они подобрали на пепелище несколько реликвий, которые считали бесценным сокровищем, хотя это были только несколько камушков да обгорелые кусочки обоев. Но они были уверены, что это обои как раз с того места, где были их кресла на балконе!

— Главное, поскорее овладеть собой, — сказал Гете, — и поскорее приняться за дело. Я бы уж с будущей недели возобновил спектакли. В княжеском доме или в большом зале ратуши, все равно. Надо только не допускать большого перерыва, чтобы публика не подыскала себе других способов коротать длинные вечера.

— Но ведь из декораций почти ничего не удалось спасти, — воскликнул кто-то из нас.

— А много декораций и не потребуется. Да и большие пьесы ставить не стоит. Главное, выбрать вещи, не требующие перемены декорации, какую-нибудь одноактную комедию, а не то одноактный фарс или оперетту. За этим должна последовать ария или дуэт, наконец, финал какой-то излюбленной оперы, — словом, зритель останется доволен. Лишь бы не дать публике соскучиться в апреле, в мае ее уже будут услаждать лесные певцы.

— Между тем, — продолжал Гете, — летом вы увидите небезынтересный спектакль — на ваших глазах будет вырастать новый театр. Странная штука с этим пожаром. Признаюсь вам, что в долгие зимние вечера мы с Кудрэ занимались проектированием нового, более подходящего для Веймара и очень хорошего театрального здания. Раздобыли профильные и горизонтальные чертежи лучших немецких театров и, заимствуя из них все лучшее, устраняя то, с чем мы были несогласны, разработали проект, думается, неплохой. Как только великий герцог его утвердит, можно будет приступать к строительству, и, право же, не пустяк, что беда застала нас подготовленными.

Мы дружно приветствовали эту новость.

— В старом здании, — продолжал Гете, — для избранной публики имелся балкон, для чиновников и ремесленников — галерея. А вот зажиточные и привилегированные представители среднего сословия нередко оказывались в затруднении [97] ; когда на спектаклях студенты заполняли партер, они не знали, куда деваться. Двух маленьких лож за креслами и нескольких скамеек амфитеатра им, конечно, было недостаточно. Теперь мы и о них позаботились. Вокруг партера пойдет целый ряд лож, между балконом и галереей тоже будут встроены ложи второго ранга. Таким образом мы выиграем много места, почти не расширяя здания.

Мы были очень довольны, что Гете так все предусмотрел.

Мне тоже захотелось сделать что-нибудь для нового театра, и после обеда я отправился со своим другом Робертом Дуланом в Обервеймар, где мы, сидя за кофе в тамошнем трактире, принялись сочинять либретто для оперы на сюжет Иссипиле Метастазио. Начали мы со списка действующих лиц, мысленно распределяя роли между лучшими певцами и певицами Веймарского театра. И какое же удовольствие это нам доставляло. Словно мы уже сидели в зрительном зале. Затем мы всерьез взялись за работу и закончили большую часть первого действия,

Воскресенье, 27 марта 1825 г.

Многолюдный обед у Гете. Он показал нам проект нового театра, полностью соответствовавший тому, что он рассказывал о нем несколько дней тому назад; проект обещал здание, прекрасное снаружи и внутри. Кто-то заметил, что такой красивый театр потребует лучших декораций и костюмов, чем те, что были в старом. Другой высказал мнение, что и в труппе постепенно образуются бреши, и потому необходимо пригласить несколько талантливых молодых артистов, как драматических, так и оперных, надо уяснить себе, что все это потребует немалых издержек и касса театра не в состоянии будет покрыть их.

— Я отлично знаю, — сказал Гете, — под предлогом сокращения расходов в труппу теперь будут приглашать тех, кто и впрямь недорогого стоит. Но не следует думать, что такие меры поддерживают кассу. Ничто не подрывает ее больше, чем экономия на самом существенном. Думать надо о том, чтобы театр каждый вечер был полон.

А этому всего лучше может способствовать молодой певец или певица, одаренный герой и одаренная молодая героиня, к тому же еще недурная собой. Если бы я и доныне стоял во главе управления театром, я бы сделал еще один шаг для пополнения кассы и уж сумел бы увеличить ее доходы.

Все заинтересовались, что он имеет в виду.

— Я бы прибег к простейшему средству, — отвечал Гете, — велел бы играть и по воскресеньям. Таким образом, мы имели бы не менее сорока лишних спектаклей ежегодно, иными словами: лишних десять — пятнадцать тысяч талеров в кассе.

Такой выход все сочли весьма разумным. Кто-то упомянул, что множество рабочих, в будние дни занятых допоздна, отдыхают только по воскресеньям и, уж наверное, предпочтут благородное развлечение — театр танцам и пиву в деревенском шинке. Другой заметил, что все арендаторы и землевладельцы, так же как чиновники и состоятельные жители окрестных городов, сочтут воскресенье наиболее удобным днем для поездки в Веймарский театр. К тому же воскресные вечера и для тех жителей Веймара, что не бывают при дворе и не проводят вечера в тесном семейном кругу или в дружеской компании, всегда бывают тягостными и скучными; люди не знают, куда себя девать. Конечно, они с удовольствием проведут воскресный вечер там, где можно отдохнуть от забот и хлопот истекшей недели.

Итак, идея Гете, что театр должен быть открыт и по воскресеньям, как это уже принято в других немецких городах, встретила у нас полное  одобрение. Хотя некоторые и усомнились, будет ли она одобрена двором.

— Веймарский двор, — отвечал Гете, — слишком добрый и мудрый, чтобы препятствовать мероприятию, направленному на благо города и столь важной институции, как театр. Не сомневаюсь, что там охотно пойдут на маленькую жертву и перенесут придворные воскресные soiree's (Вечеринки (фр.)) на любой другой вечер. Но если это окажется неприемлемым, то ведь по воскресеньям можно ставить пьесы, которые двор смотреть не любит, а народ посещает охотно, так что касса все равно будет пополняться.

Разговор свернул на актеров, мы судили и рядили, что значит правильно использовать их силы, а что — злоупотреблять таковыми.

— Долгая моя практика, — сказал Гете, — научила меня ни в коем случае не приступать к постановке пьесы или оперы, покуда я не проникнусь уверенностью, что она будет иметь успех в течение хотя бы нескольких лет. Никто почему-то не думает о той затрате сил, которой требует разучиванье пятиактной пьесы или оперы. Да, дорогие мои, много, очень много надо сделать, прежде чем певец сумеет по-настоящему справиться со своей партией во всех сценах и во всех актах, и не меньше, покуда хоры зазвучат так, как они должны звучать. Меня иной раз дрожь пробирает, когда я узнаю, как легко мысленно был отдан приказ о разучивании оперы, за успех которой никто еще не может поручиться, так как и знают-то о ней лишь по недостоверным газетным сведениям. Поскольку у нас в Германии уже имеется налаженное почтовое сообщение, а кое-где вводится даже курьерское, то, прослышав о премьере новой нашумевшей оперы, я бы послал режиссера или другого какого-то надежного театрального деятеля посмотреть ее и решить, справится с нею наш театр или нет. Расходы на такую поездку ничтожны по сравнению с  неимоверной выгодой, которую она нам даст, и со злосчастными ошибками, от которых нас избавит.

И вот еще что: если хорошая пьеса или хорошая опера уже поставлена, то надо давать ее через короткие промежутки времени, пока она, хоть относительно, привлекает публику и делает сборы. То же самое относится к хорошей старой пьесе или старой опере, возможно, годами уже позабытой и требующей большой работы, для того чтобы вновь пройти с успехом. Такой спектакль тоже следует часто повторять, если публика выказывает интерес к нему; вечно гнаться за новинками, ставить хорошую пьесу или оперу, разученную с несказанным трудом, какие-нибудь два-три раза, да и то с отстоянием в полтора или два месяца, что, конечно, требует повторных репетиций — прямой вред для театра и непростительное злоупотребление силами исполнителей.

Гете, видимо, считал все это очень важным и принимал так близко к сердцу, что даже разгорячился; при его обычном неколебимом спокойствии странно было это видеть.

— В Италии. — продолжал Гете, — одну и ту же оперу дают каждый вечер в течение месяца, а то и шести недель. Итальянцы, эти взрослые дети, к разнообразию не стремятся. Образованный парижанин смотрит классические пьесы своих великих поэтов так часто, что выучивает их наизусть, а его изощренный слух различает интонацию каждого слога. Здесь, в Веймаре, мне оказали честь постановками моей «Ифигении» и моего «Тассо», но как часто их давали? Раз в три или четыре года. Публика находит эти пьесы скучными. И не диво. Актерам непривычно их играть, публике непривычно их слушать. Если бы актеры, чаще играя эти пьесы, вошли в свои роли настолько, что их игра обрела бы жизнь и заученная роль наполнилась бы чувствами, идущими от сердца, то и публика наверняка не осталась бы глухой, бесчувственной.

Во мне некогда зародилась безумная мечта — создать немецкий театр. Мечта, что и я внесу свою лепту, заложив краеугольный камень в его построение. Я написал «Ифигению», написал «Тассо» и в ребячливом обольщении решил — теперь дело пойдет. Но ничто не двинулось с места, все осталось по-старому. Если бы я повлиял на ход вещей, если бы успех выпал на мою долю, я бы написал для вас еще дюжину таких «Ифигении» и «Тассо». В материале у меня недостатка не было. Но, как уже сказано, не нашлось актеров для умного и взволнованного исполнения таких пьес, не нашлось публики, способной воспринять их.

Среда, 30 марта 1825 г.

Вечером за чайным столом у Гете, кроме здешних молодых англичан, присутствовал еще и молодой американец. К моей радости, была здесь и графиня Юлия фон Эглофштейн; мы с нею оживленно беседовали на разные темы.

Среда, 6 апреля 1825 г.

Наконец вняли совету Гете и сегодня впервые играли спектакль в большом зале ратуши. Из-за недостатка помещения и отсутствия декораций давались мелкие вещицы и отрывки. Маленькая опера «Челядинцы» прошла нисколько не хуже, чем в театре. Публика очень тепло приняла свой излюбленный квартет из оперы Эбервейна «Граф фон Глейхен». Затем наш первый тенор, господин Мольтке, спел часто исполняемую песню из «Волшебной флейты», после чего мощно зазвучал финал первого акта «Дон-Жуана», и этот единственный суррогат театрального представления грандиозно и достойно завершил сегодняшний вечер.

Воскресенье, 10 апреля 1825 г.

Новый театр в Веймаре.

Обед у Гете.

— Сейчас я сообщу вам добрую весть, — сказал он, — великий герцог благосклонно принял наш проект, и кладка фундамента начнется незамедлительно.

Меня очень обрадовала эта весть.

— Нам пришлось бороться с множеством противодействий, — продолжал Гете, — но в конце концов мы победили. И в значительной степени обязаны этим тайному советнику Швейцеру, который, как того и надо было ожидать при его трезвом образе мыслей, решительно взял нашу сторону. Проект собственноручно подписан великим герцогом и уже никаких изменений претерпевать не будет. Итак, радуйтесь, у вас наконец будет хороший театр.

Четверг, 14 апреля 1825 г.

Вечер провел у Гете. Поскольку на повестке дня разговоры о театре и о руководстве театром, я спросил его, по какому принципу он выбирал новых актеров.

— Мне нелегко вам ответить, — сказал Гете. — Я поступал по-разному. Если у актера была уже определенная репутация, я заставлял его играть, внимательно наблюдая, как он сочетается с другими, не идет ли его манера вразрез с нашим ансамблем, да и вообще, сумеет ли он заполнить образовавшуюся в труппе брешь. Если же это был молодой человек не выступавший на подмостках, я сперва присматривался, довольно ли в нем привлекательности и обаяния, но главное, умеет ли он владеть собой. Ведь актеру, лишенному самообладания, никогда не удастся показать себя стороннему человеку в наиболее выгодном свете, а это значит, что он недостаточно талантлив. Ибо его ремесло требует постоянного отрешения от себя самого, полного проникновения в другого и жизни под чужой маской.

Если мне нравилась внешность и манера поведения актера, я просил его читать, чтобы уяснить себе силу и диапазон его голоса, а также меру его впечатлительности. Я выбирал отрывок из какого-нибудь значительного произведения, желая посмотреть, воспринимает ли он и в состоянии ли передать подлинно великое, потом страстное, неистовое, чтобы испытать его силу. Засим я переходил к простому и понятному, остроумному, ироническому, шутливому — чтобы посмотреть, как он справится с этой задачей, обладает ли он достаточной свободной духа. Далее я давал ему текст, говоривший о боли израненного сердца, о страданиях души, и так узнавал, способен ли он выразить трогательное.

Если он удовлетворял всем этим разнообразным требованиям, я мог питать вполне обоснованную надежду сделать из него превосходного актера. Если же в одном или в нескольких жанрах он оказывался сильнее, чем в других, я брал это себе на заметку и делал соответствующие выводы. Вдобавок я уже знал его слабые стороны и старался помочь ему преодолеть их. Заметив ошибки произношения и так называемые провинциализмы, я рекомендовал ему часто дружеское общение с теми коллегами, которые были вполне свободны от них. Спрашивал я еще, как у него обстоит дело с танцами и фехтованием, и если оказывалось, что неважно, посылал на выучку к танцмейстеру и учителю фехтования.

Когда он был уже достаточно подготовлен к выступлениям на сцене, я поначалу давал ему роли, соответствовавшие его индивидуальности, и до поры до времени требовал только, чтобы он играл себя самого. Впоследствии, если мне казалось, что натура у него слишком пылкая, я выбирал для него флегматических персонажей или, напротив, если он был не в меру спокоен и медлителен, пылких и быстрых, дабы он мог научиться, отрешившись от самого себя, влезать в чужую шкуру.

Разговор перешел на распределение ролей, и Гете, между прочим, высказал мысль, весьма примечательную.

— Большое заблуждение, — сказал он, — полагать, что посредственную пьесу должны исполнять посредственные же актеры. Пьеса второго или третьего сорта в исполнении первоклассных актеров может быть поднята на головокружительную высоту и стать действительно хорошей. Но если такую пьесу поручают третьесортным актерам, то результат, без сомнения, окажется равным нулю.

Второстепенные актеры бывают очень хороши в значительных пьесах. Точно так же, как на картинах фигуры в полутени прекрасно выполняют свое назначение, придавая большую мощь и выразительность фигурам на полном свету.

Суббота, 16 апреля 1825 г.

Обедал у Гете вместе с д'Альтоном. Мы познакомились прошлым летом в Бонне, и вновь свидеться с ним было мне очень приятно. Д'Альтон — человек во вкусе Гете, и, кстати сказать, они в прекраснейших отношениях. В своей науке он, видимо, весьма значительная величина. Гете очень ценит его высказывания и прислушивается к любому его слову. К тому же д'Альтон любезный и остроумный человек, он так красноречиво излагает мысли, в изобилии теснящиеся в нем, что, кажется, никогда его вдосталь не наслушаешься.

Гете, в своем неуемном стремлении к познанию природы готовый объять вселенную, оказывается в невыгодном положении рядом с каждым незаурядным естествоиспытателем, посвятившим всю свою жизнь исследованиям одной определенной области. Последний властвует над царством неисчислимых деталей, тогда как первый живет созерцанием великих законов природы. Поэтому Гете, всякий раз идущему по следу какого-то гигантского синтеза, недостает знания фактов, которые подтверждали бы его предположения, и он пылко стремится к знакомству и дружеской связи с прославленными естествоиспытателями. 

В них он находит то, чего не хватает ему самому, находит восполнение собственных пробелов. Через несколько лет ему минет восемьдесят, но он все еще не может насытиться исследованиями и познанием. Ни одна отрасль его деятельности не исчерпана и не завершена. Он стремится все вперед и вперед, все учится и учится, тем самым доказывая свою вечную, несокрушимую молодость.

Я задумался об этом сегодня во время обеда, прислушиваясь к его оживленной беседе с д'Альтоном. Д'Альтон говорил о грызунах, о строении и модификации их скелетов, а Гете без устали слушал его в жажде все новых и новых фактов.

Среда, 27 апреля 1825 г.

Под вечер зашел к Гете, который пригласил меня проехаться вместе с ним в нижний сад.

И.П. Эккерман. Разговоры с Гете. Цельтер

— Прежде чем мы уедем, — сказал он, — я хочу вам показать письмо Цельтера, оно пришло вчера, и в нем он затрагивает нашу историю с театром.

«Что ты не тот человек, который построит в Веймаре театр для народа, я мог бы тебе сказать заранее, — писал Цельтер, — с волками жить,  по-волчьи выть, пусть-ка над этим призадумаются и те высочества, которые хотят закупорить вино в бродильном чане. Мы это уже видели, друзья, видим и сейчас».

Гете взглянул на меня — мы расхохотались.

— Цельтер добрый и умный человек, — сказал Гете, — но иной раз он не вполне меня понимает и ложно толкует мои слова.

— Всю свою жизнь я посвятил народу и его просвещению, — продолжал Гете, — почему же мне не построить для него еще и театр? Но в Веймаре, в этой маленькой резиденции, где, как шутят у нас, на десять тысяч поэтов приходится несколько горожан, разве можно говорить о народе, да еще о народном театре! Со временем Веймар, несомненно, сделается большим городом, но все равно придется подождать еще несколько столетий, покуда веймарские жители станут народ ной массой, которая сможет заполнить театр, построить и содержать его.

Между тем подали лошадей, и мы поехали в нижний сад. Вечер был тихий и теплый, немного, впрочем, парило, большие облака наплывали и уплотнялись в грозовую тучу. Мы шагали взад и вперед по усыпанным песком дорожкам. Гете молчал, идя рядом со мной, видимо, погруженный в размышления. Я прислушивался к пенью дроздов, в предчувствии грозы заливавшихся на вершинах еще одетых листвою ясеней по ту сторону Ильма.

Гете вперял взор то в облака, то в зелень, буйно пробивавшуюся на обочинах, на лугу, на кустах и живой изгороди.

— Теплый дождь с грозою, которую сулит нам нынешний вечер,— сказал он, — и весна опять настанет во всей своей красе.

Меж тем тучи стали грозно сгущаться, уже слышались глухие раскаты грома, упало несколько капель, и Гете счел за благо вернуться в город.

— Если вы сейчас свободны, — сказал он, когда мы вышли из экипажа у его дома, — пойдете наверх, посидите со мной еще часок.

Я с радостью принял это предложение. Письмо Цельтера все еще лежало на столе.

— Странно, очень странно, — сказал Гете, — в какое ложное положение иногда попадаешь перед лицом общественного мнения! Я, думается, ничем не прегрешил перед народом, а вот оказывается, что я ему не друг. Разумеется, я не могу назвать себя другом революционной черни, которая, под вывеской общественного блага, пускается на грабежи, убийства, поджоги и, под вывеской общественного блага, преследует лишь низкие эгоистические цели. Этим людям я не друг, так же как не друг какому-нибудь Людовику Пятнадцатому. Я ненавижу всякий насильственный переворот, ибо он разрушает столько же хорошего, сколько и создает. Ненавижу тех, которые его совершают, равно как и тех, которые вызвали его. Но разве поэтому я не друг народу? Разве справедливый человек может думать иначе, чем думаю я? 

Вы знаете, как я радуюсь любому улучшению, которое нам сулит будущее. Но душа моя не принимает ничего насильственного, скачкообразного, ибо оно противно природе.

Я друг растений, я люблю розу, этот совершеннейший из цветов, которыми дарит нас немецкая природа, но я не дурак и не думаю, что в моем саду розы могут вырасти в конце апреля. Я доволен, когда вижу сейчас первые зеленые листочки, доволен, когда один листок за другим со дня на день образуют все больший стебель, радуюсь, увидев бутон в мае, и счастлив, когда июнь дарит мне розу во всей ее красе и благоухании. А тот, кого разбирает нетерпение, пусть строит себе теплицу.

Меня называют прислужником власть имущих, их рабом. Словно это что-то значит! Разве я служу тирану, деспоту? Служу владыке, который за счет народа удовлетворяет свои прихоти? Такие владыки и такие времена, слава богу, давно остались позади. Вот уже полстолетия я нелицеприятно предан великому герцогу, полстолетия я работал и стремился к добру вместе с ним, и я был бы лжецом, сказав, что помню хотя бы один день, в который он ничего не сделал для блага своего государства или отдельных его граждан. А что сам он имел от высокого своего положения — только труд и тяготы! Разве его дом, его стол и одежда лучше, чем у любого из его зажиточных подданных? Съездите в любой из немецких портовых городов — и вы убедитесь, что кухня и погреб именитого купца лучше, чем у нашего герцога.

— Этой осенью, — продолжал Гете, — мы будем праздновать пятидесятилетие его владычества. Но если вдуматься хорошенько, — чем оно было все это время, как не служением? Служением великим целям, служением на благо своего народа! И если уж меня сделали слугой, то в утешение себе скажу: по крайней мере, я служу тому, кто сам слуга общего блага.

Пятница, 29 апреля 1825 г.

И.П. Эккерман. Разговоры с Гете. Кудрэ.

Строительство нового театра за это время заметно продвинулось, уже возводились стены, так что можно было надеяться вскоре увидеть новое прекрасное здание.

Но сегодня, зайдя на стройку, я, к ужасу своему, заметил, что работы приостановлены, к тому же до меня дошел слух, что партия, восставшая против проекта Гете и Кудрэ, наконец добилась успеха, что Кудрэ отстранен от руководства строительством и другому архитектору поручено возвести театр по новому проекту, и он уже приступил к кладке нового фундамента.

Видеть и слышать это мне было больно. Ведь я, вместе со многими другими, радовался, что в Веймаре строится театр, целесообразно устроенный внутри, в соответствии с практическим замыслом Гете, и прекрасный снаружи, в соответствии с его высокоразвитым вкусом. Огорчался я также из-за Гете и Кудрэ, которые неминуемо должны были быть уязвлены этим последним веймарским событием.

Воскресенье, 1 мая 1825 г.

Обедал у Гете. Разумеется, разговор у нас сразу же зашел об изменении проекта театра. Как уже сказано, я боялся, что эта неожиданная и крутая мера глубоко заденет Гете. Но ничуть не бывало! Возвысившись над мелочной раздражительностью, он пребывал в кротком и веселом расположении духа.

— Герцога сумели пронять доводами касательно больших издержек и значительной экономии средств, если театр будет строиться по новому проекту. Что ж, я с этим согласен. Новый театр в конце концов только новый костер, который рано или поздно запылает от какой-то непредвиденной случайности. Это меня успокаивает. Вообще же чуть побольше или поменьше, чуть повыше или пониже — большой разницы не составляет. Вы, так или иначе, получите вполне сносный театр, пусть не такой, какого я желал и какой вообразил себе. Вы пойдете туда, я тоже пойду, — в общем, все будет по-хорошему.

— Великий герцог, — продолжал Гете, — выразил мнение, что театр вовсе не должен быть архитектурным шедевром, — возражать тут, конечно, не приходится. Далее он сказал, что театр, как ни верти, заведение, которое должно приносить доход. На первый взгляд это звучит, пожалуй, слишком материалистично, но, хорошенько подумав, видишь, что в такой точке зрения есть и положительная сторона.

Ежели театр должен не только окупать себя, но сверх того еще и приносить доход, то и все в нем должно быть отменно. Во главе его должно стоять безупречное руководство, актеров следует приглашать лишь наилучших и к тому же постоянно давать хорошие пьесы, чтобы не выдыхалась притягательная сила театра и сборы всегда были полными. Но сказать легко, а сделать почти невозможно.

— Намерение герцога превратить театр в один из источников дохода, — сказал я, — имеет еще и тот практический смысл, что оно принудит театр всегда и во всем быть на высоте.

— Шекспир и Мольер, — отвечал Гете, — держались той же точки зрения, а ведь они прежде всего хотели зарабатывать деньги.

Для достижения этой главной цели они заботились о постоянном преуспевании своего театра и наряду с хорошими старыми пьесами время от времени ставили хорошие новые, дабы заинтриговать и привлечь зрителей. Запрещение «Тартюфа» было как удар грома, и не только для поэта Мольера, сколько для Мольера-директора, который обязан был печься о благе большой труппы, равно как и о хлебе насущном для себя и своих близких.

— Для благополучия театра, — продолжал Гете, — всего опаснее, если директор лично не заинтересован в большем или меньшем доходе и может позволить себе пребывать в беззаботной уверенности, что накопившийся за год недобор в кассе под конец будет покрыт из какого-нибудь другого источника. Человеку свойственно расслабляться, если его не держат в узде соображения личной выгоды или невыгоды. Конечно, нельзя надеяться, что театр в таком городе, как Веймар, будет себя окупать, не нуждаясь в дотации из герцогской казны. Но всему есть мера и всему есть граница, на несколько тысяч талеров больше или меньше — это не так уж безразлично, хотя бы потому, что меньший доход и ухудшение театра всегда идут рука об руку, а значит, тут теряешь не только деньги, но еще и честь.

Будь я великим герцогом, я бы на будущие времена, при неизбежной смене дирекции, раз и навсегда назначил определенную сумму дотации. Велел бы подсчитать, сколько в среднем составят вспомоществования, выплаченные театру за последние десять лет, и таким образом определил бы сумму, достаточную для поддержания театра. С этими деньгами пусть и хозяйничают. Но затем я сделал бы еще один шаг: если директор со своими режиссерами умелым и энергичным руководством добьется того, что к концу года в кассе окажется чистая прибыль, то ее следует распределить между директором, режиссерами и отличившимися членами труппы. Вот тогда вы увидите, как все придет в движение и как театр очнется от дремоты, в которую он было впал.

— Наши театральные законы, — продолжал Гете, — предусматривают всевозможные штрафы, но ни один из них не устанавливает награды и поощрения за выдающиеся заслуги. Это большой их недостаток. Если за малейшее небрежение мне грозит вычет из жалованья, то меня, по крайней мере, должна ободрять перспектива поощрения, если я сделаю больше того, что можно с меня спросить. А когда все будут делать больше, чем от них ждут или с них спрашивают, театр, конечно, пойдет в гору.

Вошли госпожа фон Гете и фрейлейн Ульрика, обе по случаю прекрасной погоды одетые в прелестные летние платья. Застольная беседа стала легкой и оживленной. Говорили о всевозможных развлечениях и прогулках прошедшей недели, а также об увеселениях, предстоящих на будущей.

И.П. Эккерман. Разговоры с Гете. Оттилия фон Гете

— Если и впредь сохранятся такие чудесные вечера, — сказала госпожа фон Гете, — мне хотелось бы устроить чаепитие в парке под пение соловьев. Что вы на это скажете, дорогой отец?

— По-моему, это будет премило, — отвечал Гете.

— А каково ваше мнение, Эккерман? Можно мне вас пригласить?

— Ах, Оттилия, — вмешалась фрейлейн Ульрика, — зачем ты приглашаешь господина доктора? Он все равно не придет, а если придет, то будет сидеть как на угольях и гости сразу увидят, что душа его витает где-то далеко и что он только и думает, как бы ему ускользнуть. — Сознаюсь, что я предпочел бы бродить по полям с Дулэном,— сказал я. — Чаевать и заниматься болтовней — это не по мне, меня дрожь пробирает при одной мысли о таком времяпрепровождении.

— Бог с вами, Эккерман, — сказала госпожа фон Гете, — за чайным столом в парке вы же будете на природе, а следовательно, в своей стихии.

— Напротив, — воскликнул я, — находясь в непосредственной близости от природы, вдыхая ее ароматы и чувствуя, что она тем не менее мне недоступна, я буду испытывать такое же нетерпение, как утка на берегу реки, которой не дают войти в воду.

— Вы могли бы также сказать, — смеясь, заметил Гете,— что испытываете то же, что лошадь, которая высунула голову из конюшни и видит, как на обширном лугу скачут и резвятся другие лошади. Она чует прелесть и приволье окружающей природы, а выскочить из своих четырех стен не может. Но оставьте-ка в покое Эккермана, какой он есть, таким и останется, вы его не переделаете. Кстати, скажите мне, милейший, как вы с вашим Дулэном проводите долгие часы в полях и лесах?

— Находим какую-нибудь уединенную поляну и стреляем из лука,— отвечал я.

— Что ж, это, наверно, приятное занятие, — заметил Гете.

— Просто замечательное, оно помогает избавиться от всех зимних недомоганий.

— Но скажите, ради бога, — продолжал Гете, — как вам удалось здесь, в Веймаре, обзавестись луком и стрелами?

— Что касается стрел, я привез образец еще из Брабанта в тысяча восемьсот четырнадцатом году. Там из лука стреляют все, кому не лень. Даже в самом захудалом городишке имеется «общество лучников». Как немцы ходят на кегельбан, так они собираются в какой-нибудь харчевне, — обычно это бывает уже под вечер, — и стреляют из лука; я с превеликим удовольствием наблюдал за их упражнениями. Это все были рослые люди, и, натягивая тетиву, они принимали удивительно живописные позы. Великолепно развитая мускулатура и меткость глаза тоже исключительная! Как правило, они стреляют с расстояния в шестьдесят — восемьдесят шагов по бумажной мишени, Прилепленной к стенке из сырой глины, стреляют быстро друг за другом и стрелы оставляют в стене. Из пятнадцати стрел пять нередко торчали в центре бумажного круга размером с талер, а остальные вблизи от него. Выстрелив по разу, каждый вытаскивал свою стрелу из мягкой стенки, и все начиналось сначала. Я до того увлекся стрельбой из лука, что мечтал ввести ее в Германии, и так был наивен, что полагал это возможным. Я не раз приценивался к луку, но меньше чем за двадцать франков никто мне его не уступал, а откуда было взять такую уйму денег бедному фельдъегерю? Пришлось мне ограничиться стрелой, компонентом наиболее важным и высокохудожественным, которую я приобрел в Брюсселе на фабрике за один франк и, вместе с чертежом, привез на родину в качестве единственного трофея.

— Очень на вас похоже, — заметил Гете. — Только впредь не думайте, что так просто ввести в обиход что-нибудь естественное и красивое. В лучшем случае на это потребно время и хитроумнейшие уловки. Но я представляю себе, что брабантская стрельба из лука — прекрасное занятие. Наши немецкие кегельбаны по сравнению с ней грубое, пошлое и к тому же филистерское развлечение.

— Самое лучшее в этой стрельбе, — сказал я, — то, что она равномерно развивает тело и требует равномерного приложения всех сил. Левая рука, держащая лук, вытянута и напряжена, — главное, чтобы она не дрогнула. Правая, что держит стрелу и натягивает тетиву, должна быть не менее сильной. Ноги крепко уперты в землю, так как служат надежной опорой верхней части туловища. Глаз впивается в цель, мускулы шеи и затылка напряжены до предела. А какую радость испытываешь, когда стрела свистя вонзится в вожделенную цель! По-моему, ни одно физическое упражнение не может сравниться с этим.

— Для наших гимнастических заведений, — сказал Гете, — это было бы самое подходящее дело. А там, глядишь, лет через двадцать в Германии окажутся тысячи отличных лучников. Вообще-то со взрослыми людьми многого не добьешься, как в смысле физического развития, так и умственного, то же относится к вкусу и характеру. Надо быть поумнее и начинать со школы, тогда все будет в порядке.

— Но наши учителя гимнастики, — возразил я, — не умеют обращаться с луком и стрелами.

— Не беда, — сказал Гете, — можно объединить несколько гимнастических заведений и выписать хорошего лучника из Фландрии или из Брабанта. А не то послать нескольких красивых и рослых молодых гимнастов в Брабант, там их обучат стрельбе из лука да еще искусству гнуть лук и вытачивать стрелы. Вернувшись, они могли бы стать учителями в немецких гимнастических заведениях, странствующими учителями, так сказать, которые преподают, то в одном, то в другом городе.

— Я, — продолжал Гете, — к нашим гимнастическим затеям отношусь скорее положительно, поэтому мне тем более жаль, что к ним примешалась политика и властям предержащим пришлось сократить число этих заведений [98] , а кое-где даже запретить их. Тем самым вместе с водою выплеснули и ребенка. Надеюсь, впрочем, что они будут восстановлены, так как немецкой молодежи, в первую очередь студенчеству, постоянно напрягающему свои силы в умственных и научных занятиях, недостает физического равновесия, а значит, и необходимой энергии. Но расскажите мне еще что-нибудь о ваших стрелах и луке. Итак, из Брабанта вы привезли одну стрелу? Я бы хотел на нее взглянуть.

— Она давно куда-то задевалась, — отвечал я, — но так хорошо сохранилась у меня в памяти, что мне удалось ее восстановить, и даже вместо одной целую дюжину. Это оказалось не очень просто, много я делал тщетных попыток, много раз ошибался, нот наверно, именно поэтому и многому научился. Первая трудность — сделать стержень стрелы так, чтобы он был прямым и не согнулся от времени, далее, сделать его легким, но крепким, иначе он разлетится, натолкнувшись на твердое тело, В качестве материала я брал тополь, потом сосну, потом березу, но все это оказалось непригодным, то есть было не тем, чем должно было быть. Затем я испробовал липу; отпилив для этой надобности кусок от прямого стройного ствола, я наконец нашел, что искал. Липовый стержень благодаря очень тонким волокнам был и легок, и прочен. Теперь надо было снабдить его роговым наконечником; тут выяснилось, что не всякий рог мне годится и что резать надо из самой сердцевины, дабы его не расплющило при ударе о твердое тело. Но всего труднее было — так как это требовало наибольшей сноровки — приделать к стреле оперение. И сколько же я над ним мудрил, сколько перепортил материала, прежде чем мне это удалось!

— Перья ведь, кажется, не защемляют в стержне, а приклеивают,— сказал Гете.

— Да, — отвечал я, — причем накрепко и очень тщательно, так, чтобы казалось, будто они из него прорастают. Клей тоже выбрать не просто. Я убедился, что самое лучшее — это рыбий клей; сначала его вымочить в воде, потом подлить немного спирта и, держа над горячими углями, растворить до студенистого состояния. Да и перья не все пригодны для этой цели. Хороши маховые перья любой крупной птицы, но я считаю, что еще лучше красные из павлиньего крыла, большие перья индюка, не говоря уж о крепких, красивых перьях орла или дрофы.

— Я с большим интересом вас слушаю, — сказал Гете, — но тот, кто вас не знает, с трудом поверит, что вы способны увлекаться и этой стороною жизни. Но скажите, где же вы наконец раздобыли лук?

— Сам смастерил, и даже не один, а несколько. Поначалу я опять-таки немало намучился. Потом стал советоваться со столярами и каретниками, перепробовал все виды древесных пород, у нас имеющихся, и наконец добился неплохого результата. При выборе древесины необходимо все время помнить, что лук должен легко натягиваться, быстро и сильно распрямляться, сохраняя свою упругость. Для первой попытки я взял ясень, прямой, без сучков ствол десятилетнего деревца толщиною в руку. Но, обрабатывая его, наткнулся на сердцевину, рыхлую и одновременно грубую, словом, для моей цели непригодную. Тогда мне посоветовали взять ствол, достаточно толстый для того, чтобы его расклинить на четыре части.

— Расклинить? — переспросил Гете, — а что это значит?

— Это технический термин каретников, — отвечал я, — и значит, собственно, «расщеплять», но с помощью клина, забиваемого во всю длину ствола. Если ствол прямой, вернее, если его волокна идут прямо вверх, то и отдельные куски будут прямыми и, безусловно, годными для лука. Из искривленного ствола, поскольку клин идет по направлению волокон, никакого лука не сделаешь.

— А что, если ствол распилить на четыре куска? Ведь каждый из них обязательно будет прямым.

— Да, но если ствол хоть немного искривлен, пила перережет волокна, и для лука этот материал уже не сгодится.

— Понимаю, — сказал Гете, — такой лук неизбежно сломается. Но рассказывайте дальше. Мне очень интересно.

— Итак, — продолжал я, — второй лук я смастерил из куска расклиненного ясеня. На тыльной стороне этого лука ни одно волоконце не было повреждено, он был прочен и крепок, но, увы, натягивался не легко, а, напротив, очень туго. «Вы верно, взяли кусок ясеня-семенника, — сказал мне каретник, — а это самая неподатливая древесина, испробуйте-ка вязкий ясень, из тех, что растут под Хопфгартеном и Циммерном, и дело у вас пойдет на лад». Из разговора с ним я узнал, что ясень ясеню рознь и что одна и та же древесная порода дает разную древесину, в зависимости от места и почвы, на которой произросло дерево. Узнал я также, что эттерсбергская древесина не ценится как поделочный лесоматериал, тогда как древесина из окрестностей Норы славится своей прочностью, почему веймарские извозчики и стараются чинить свои экипажи в Норе. В ходе дальнейших своих усилий я уже и сам заприметил, что у деревьев, растущих на северных склонах, древесина тверже, а волокна располагаются прямее, чем у тех, что растут на южных. Да оно и понятно: на затененной северной стороне молодое деревце жадно тянется вверх, к солнцу, к свету, и волокна, конечно же, распрямляются. К тому же затененное местоположение способствует образованию более тонких волокон; мне это бросилось в глаза на деревьях, которые растут не в лесу, а свободно, так что одна их сторона постоянно подвержена  воздействию солнца, другая же всегда остается в тени. Когда такой ствол лежит перед нами распиленный на куски, мы видим, что его  сердцевина находится не посередке, а смещена к одной стороне. Происходит же это оттого, что годовые кольца с южной стороны ствола, постоянно согреваемой солнцем, развиваются сильнее, а значит, становятся шире. Поэтому, когда столяру или каретнику нужна прочная, но тонкая древесина, они обычно предпочитают брать северную, или, как они выражаются, «зимнюю» сторону ствола.

— Вы же понимаете, — сказал Гете, — что для меня, полжизни занимавшегося проблемой развития деревьев и растений, ваши наблюдения очень интересны! Но говорите дальше! Надо думать, вы сделали еще один лук, уже из вязкого ясеня.

— Совершенно верно, — отвечал я, — взяв для него аккуратно расклиненный «зимний» кусок с тонкими волокнами. Этот лук легко натягивался и был достаточно упруг. Однако через несколько месяцев он искривился, стал менее эластичным. Для следующего лука я взял кусок молодого дуба, кстати сказать, и это очень неплохая древесина, но некоторое время спустя с ним произошло то же самое, затем я испробовал ствол грецкого ореха, — этот материал был уже получше, — и под конец ствол тонколиственного клена, и тут уж ничего лучшего желать не оставалось.

— Я знаю это дерево, — заметил Гете, — оно часто встречается в Геккене. Наверно, оно дает хорошую древесину. Но я редко видел даже самый молодой ствол этого клена без ветвей, а ведь для лука вам нужен ствол совершенно гладкий.

— На молодом стволе, — отвечал я, — действительно есть ветви, но когда дерево подрастет, эти ветви обрубают, если же оно стоит в чаще, они отпадают сами собой. Если дерево, в момент, когда ему обрубили ветви, имевшие уже три-четыре дюйма в диаметре, продолжает расти так, что снаружи на него ежегодно нарастает новая древесина, то через пятьдесят — восемьдесят лет внутренняя его часть, в таком изобилии порождающая ветви, будет окружена слоем здоровой, без ветвей, древесины не менее чем в полфута толщиною. Такое дерево являет нашему взору крепкий и гладкий ствол, но что за коварство таится в его нутре, мы, конечно, не знаем. Поэтому рекомендуется выпилить из ствола толстый брус и уже от него отрезать внешнюю часть, то есть ту, что находится под корой, так называемую оболонь, и тогда у вас в руках окажется молодая, крепкая и наиболее пригодная для лука древесина.

— А я думал, — сказал Гете, — что для лука нужно не распиленное, а расколотое или, как вы выражаетесь, расклиненное дерево.

— Если в него можно вогнать клин, это, безусловно, так. Ясень, дуб, грецкий орех расклинить не мудрено, волокна в них грубые. Другое дело клен. Тончайшие его волокна срослись так тесно, что установить их направление, равно как и разделить их, невозможно, а разве что искромсать. Поэтому клен надо распиливать, что крепости лука нимало не повредит.

— Гм-гм! Пристрастие к луку дало вам очень неплохие знания, — сказал Гете, — да к тому же знания живые, к которым приходишь только практическим путем. Неизменное преимущество любого пристрастия — это то, что оно понуждает нас вникать в самую глубь явления. Поиски и ошибки тоже полезны, ибо они многому нас научают, и не только самой сути дела, но и всему, что с этим делом связано. Много ли бы я знал о растении и о цвете, если бы моя теория досталась мне по наследству и я бы просто затвердил ее наизусть! Но мне пришлось самому искать, находить, ошибаться от случая к случаю, — а посему я вправе сказать, что кое-что знаю о том и о другом, знаю даже больше, чем стоит на бумаге. Но скажите мне еле дующее о вашем излюбленном луке. Я видел шотландские луки: одни — совершенно прямые, другие — с изогнутыми концами. Какие же, по-вашему, лучше?

— Мне думается, — отвечал я, — что лук со слегка заведенными назад концами пружинит сильнее. Поначалу я делал концы прямыми, потому что не умел сгибать их. Но, освоив это искусство, стал всегда загибать концы, я считаю, что лук с загнутыми концами не только выглядит красивее, но и силы ему прибавляется.

— А правда, что концы сгибают на жару? 

— На влажном жару, — отвечал я. — Когда лук практически уже готов, упругость его распределена равномерно и он уже везде одинаково крепок, я опускаю один его конец дюймов эдак на шесть-семь в кипящую воду и целый час варю его. Затем я зажимаю этот размягченный и еще горячий конец между двух маленьких чурок, с внутренней стороны имеющих ту самую форму, которую я хочу придать изгибу лука, и оставляю его в этом зажиме не менее чем на сутки, чтобы он как следует высох; далее точно так же поступаю со вторым концом. Обработанные таким образом концы лука остаются неизменными, словно дерево от природы имело такой изгиб.

— А знаете, — сказал Гете с таинственной улыбкой, — у меня, кажется, есть одна вещица, которая вас порадует. Что, если мы сейчас спустимся вниз и в руках у вас окажется настоящий башкирский лук?

— Башкирский лук, — воскликнул я вне себя от восторга, — самый настоящий?

— Да, сумасбродный вы человек, самый настоящий, — сказал Гете. — Идемте.

Мы спустились в сад. Гете открыл дверь в комнату маленькой пристройки, где лежали на столах и висели по стенам всевозможные редкости. 

Лишь мельком взглянув на все эти сокровища, я искал глазами лук.

— Вот он, — сказал Гете, вытаскивая лук из кучи всевозможных предметов, сваленных в углу. — Да, он все такой же, каким был в тысяча восемьсот четырнадцатом году, когда мне торжественно преподнес его начальник башкирского отряда. Ну, что скажете?

Я был счастлив, держа в руках любимое оружие. Лук был цел и невредим, даже тетива была еще достаточно натянута. Ощупав его, я обнаружил, что он не вовсе потерял упругость.

— Отличный лук, — сказал я. — В особенности хороша его форма, в будущем он послужит мне образцом.

— Из какого дерева он, по-вашему, сделан? — поинтересовался Гете.

— Как видите, он весь покрыт тонким слоем березовой кожуры, дерево видно лишь на изогнутых концах. К тому же оно потемнело от времени, и не разберешь, что это такое, то ли молодой дуб, то ли орех, не знаю. Наверно, все-таки орех или схожая с ним порода, но не клен, волокна у него грубые, и оно, несомненно, было расклинено.

— А что, если вам сейчас его испробовать, — предложил Гете.— Вот и стрела. Но остерегайтесь ее железного наконечника, возможно, он отравлен.

Мы снова вышли в сад, и я натянул лук.

— По чему будете стрелять? — спросил Гете.

— Для начала в воздух, — отвечал я.

— Можно и так, — согласился он.

Я пустил стрелу в голубеющий воздух к освещенным солнцем облакам. Она взвилась, потом наклонилась, со свистом понеслась вниз и вонзилась в землю.

— А теперь дайте мне попробовать, — сказал Гете.

Радуясь, что у него возникло это желание, я отдал ему лук и сбегал за стрелой. Он вставил стрелу и лук сразу взял правильно, но все-таки немного повозился, прежде чем отпустить тетиву. Гете прицелился вверх. 

Он стоял как Аполлон, внутренне неистребимо молодой, но, увы, постаревший телесно. Стрела взлетела невысоко и опустилась на землю. Я побежал и принес ее.

— Еще разок! — сказал Гете. Теперь он прицелился в горизонтальном направлении, вдоль песчаной дорожки. Шагов тридцать стрела продержалась в воздухе, потом засвистела и опустилась. Гете, стреляющий из лука, положительно обворожил меня. Мне вспомнилось двустишие:

 

Иль старость уходит, я мал, 

И снова ребенком я стал.

Я снова принес ему стрелу. Он попросил и меня выстрелить горизонтально, указав мне цель: отверстие в ставне на окне его рабочей комнаты. Я выпустил стрелу. Неподалеку от цели она засела в мягкой древесине, да так крепко, что я не мог ее вытащить.

— Пускай себе торчит, — сказал Гете. — В течение нескольких дней она будет служить мне напоминанием о наших забавах.

Наслаждаясь прекрасной погодой, мы несколько раз прошлись взад и вперед по саду, затем сели на скамью, спиной к уже покрывшейся молодой листвою живой изгороди. Разговор зашел о луке Одиссея, о героях Гомера, затем о греческих трагиках и, наконец, о широко распространенном мнении, будто бы Еврипид повинен в упадке греческого театра. Гете отнюдь не разделял этого мнения.

— Я и вообще-то не считаю, — сказал Гете, — что искусство может прийти в упадок из-за одного человека. Тут очень многое должно соединиться, а что именно, я сказать затрудняюсь. Не мог Еврипид загубить искусство греческих трагиков, как не мог загубить пластическое искусство какой-нибудь крупный ваятель, современник Фидия, но все же не столь великий, как он. Ибо великая эпоха всегда идет вслед за наилучшим, посредственное на нее не влияет.

Время Еврипида было поистине великим, было временем развития, а не его увядания. Ваяние еще не достигло своей вершины, а живопись находилась лишь в становлении.

Если трагедиям Еврипида, в сравнении с трагедиями Софокла, и присущи крупные недостатки, то это еще не значит, что позднейшие трагики станут подражать этим недостаткам и погибнут. Но даже если бы они обладали большими достоинствами, а некоторые из них и превосходили бы Софокла, то почему, спрашивается, позднейшие трагики не стремились подражать этим достоинствам и не поднялись хотя бы до высот Еврипида?

А вот почему за тремя великими трагиками не появились столь же великие четвертый, пятый и шестой, в этом разобраться нелегко, здесь можно только строить различные предложения.

Человек — существо немудреное. И как бы он ни был сложен, многообразен и непостижим, круг его возможностей ограничен.

Ежели бы у древних греков все складывалось, как у нас, бедных немцев, у которых Лессинг написал две-три, я три-четыре, а Шиллер пять-шесть пригодных для театра пьес, то, разумеется, нашлось бы место еще и для четвертого, пятого, а то и шестого трагического поэта.

Однако у греков с их богатейшим творчеством, когда каждый из трех великих написал около сотни, а то и больше пьес и трагические сюжеты Гомера и греческого эпоса оказались, частично, разумеется, уже использованными по три или четыре раза, было естественно, что при таком изобилии осуществленного материал и сюжеты постепенно исчерпались, и поэты, пришедшие в мир вслед за тремя великими, уже толком не знали, за что им взяться.

Да и зачем, собственно? Ведь теперь уж можно было и повременить! Творения Эсхила, Софокла и Еврипида были так прекрасны и так глубоки, что их хотелось слушать и слушать, а не превращать во что-то пошлое, не убивать их. Даже те немногие грандиозные обломки, что дошли до нас, так всеобъемлющи и многозначительны, что мы, бедняги-европейцы, столетиями тешили себя ими и еще столетиями будем над ними размышлять, ими кормиться.

 

Наверх
<<< Предыдущая глава Следующая глава >>>
На главную

 

   

Старая версия сайта

Книги Родни Коллина на продажу

Нашли ошибку?
Выделите мышкой и
нажмите Ctrl-Enter!

© Василий Петрович Sеменов 2001-2012  
Сайт оптимизирован для просмотра с разрешением 1024х768

НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ КОММЕРЧЕСКОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МАТЕРИАЛОВ САЙТА!