Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство
У кого есть всё знание о смерти и перерождении всех существ, кто непривязан, кто удовлетворён собой и просветлён, того я называю Брахманом. Будда
Кликните мышкой 
для получения страницы с подробной информацией.
Блог в ЖЖ
Карта сайта
Архив новостей
Обратная связь
Форум
Гостевая книга
Добавить в избранное
Настройки
Инструкции
Главная
Западная Литература
Х.К. Андерсен
Р.М. Рильке
У. Уитмен
И.В. Гете
Поэзия
Проза
Переводы и переводчики
Литература о Гете
М. Сервантес
Восточная Литература
Фарид ад-дин Аттар
Живопись
Фра Анжелико
Книги о живописи
Философия
Эпиктет
Духовное развитие
П.Д. Успенский
Дзен. 10 Быков
Сервисы сайта
Мудрые Мысли
От автора
Авторские притчи
Помощь сайту
 

 

Текущая фаза Луны

Текущая фаза Луны

16 апреля 2024

 

Главная  →  И.В. Гете  →  Эмиль Людвиг. Гете  →  Глава 1. ВЗЛЕТ

Случайный отрывок из текста: Райнер Мария Рильке. Письма к молодому поэту
... Не позволяйте сбить себя с пути неглубокими суждениями: в глубине вещей уже нет случая, а есть только закон... А те, кто плохо и дурно хранит эту тайну (а таких много), теряют ее лишь для самих себя и все равно передают ее дальше, сами того не зная, как запечатанное письмо. ...  Полный текст

 

Эмиль Людвиг. Гете

Книга третья. ТРАГИЧЕСКАЯ ПОБЕДА

 

«Только человек, наделенный особой чувствительностью, может стать самым холодным и самым твердым. Он вынужден облачаться в твердый панцирь… Но панцирь этот часто становится ему в тягость».

Глава 1. ВЗЛЕТ

 

Книготорговец Фроман. — «Пандора». Цахария Вернер. — «Сонеты». — Минна Херцлиб. — «Избирательное сродство». Карлсбад. — Любимец женщин. — Сильвия. — Война. — Аристократия. — Частые разлуки с семьей. — Гости. — Цельтер. Музыка. — Бетховен. — Клейст. — Романтики. — Каролина Ягеман. — Взгляд назад. — «Поэзия и действительность». «Учение о цвете». — Символисты. — Смерть Виланда. — Полигистор. — Олимпиец. Бонапарт. — Встреча с Наполеоном. Против войны и национализма. — Крушение Наполеона. — В Богемии. — Геология Китая. — «Шекспир и несть ему конца». Гафиз. — Слава. — Виллемер. — Марианна. «Кроткие ксении». — Фрайгер фон Штейн. В Гербериюле. — Песни Марианны. Шестое бегство. 

 

Висячая лампа под широким зеленым абажуром освещает стол, на котором разложены книги и рисунки, но собеседники, сидящие вокруг, остаются в тени. Лишь в другом конце комнаты, на фортепьяно, ярко горят две восковые свечи. В мягком золотистом свете вырисовывается девичья фигура. Кого же она напоминает ему? Неужели ее самое в детстве? Дух гуманности царит в доме Фромана, просвещенного иенского книготорговца. Здесь говорят не только о французских шпионах и контрибуциях, здесь погружаются в мир возвышенной тишины. На столе лежат стихи Петрарки. Хозяин дома только что издал их, хотя его великий веймарский друг и советчик, в сущности, против сонетов. Сейчас друг скептически берет в руки книжечку, листает, рассматривает набор, бумагу, переплет, а хозяйка тем временем наливает ему чай.

Вот уже несколько недель, как Гёте опять живет в Иене и с удовольствием проводит время в доме Фромана. Все длиннее становятся ноябрьские вечера, а в короткий день ему не хватает света, воздуха. В недолгие светлые часы между лабораториями, библиотекой и прогулками со старым Кнебелем не успеваешь доделать всего. В туманные утра и вечера он быстро ходит взад и вперед по своей маленькой комнате во дворце. Здесь он работает, ест, диктует статьи, отчеты, письма. Вкусная еда, удобная постель, услуги, которыми избалован стареющий человек, большие парадные приемные, разнообразнейшие коллекции — ничего этого у него в Иене нет. А все-таки только здесь покой и сосредоточенность. Только здесь ни двора, ни театра и, прежде всего, семьи. Поскорей бы миновал самый короткий день в году — великий его враг! Тогда можно будет вздохнуть вольнее и спокойно дожидаться все еще далекой весны…

Тихо звучит пассаж, исполненный на фортепьяно.

Все умолкли и поворачивают кресла. Что она сейчас споет? «Лесного царя» — думает Гёте, услышав первые звуки голоса, и мелодические волны окутывают его облаком минувшего… Неужели прошло уже двадцать пять лет с тех пор, как мы разыгрывали пастораль в Тифуртском парке, и Корона пела эту песнь? Неужели всего только двадцать пять лет, а не много столетий, с тех пор как я, Петрарка, поклонялся прекрасной Лауре? Какой прекрасной стала девушка, так незаметно расцветавшая здесь! А ведь всего три-четыре года назад она была длинноногим ребенком в коротких юбочках. Впрочем, даже тогда она казалась мне маленькой девушкой, вот как сегодня кажется еще ребенком. Какой одухотворенный облик, всегда в белом платье, как мечтательно смотрят большие темные глаза на нежном, бледном лице! Полны тоски и мудрости, как ее таинственный глуховатый голос. Эти косы, обвивающие головку, не случайно так густы. Блестящие, черные, они свидетельствуют о страстях, еще не изведанных в восемнадцать лет. Этот точеный нос тоже станет когда-нибудь более дерзким. Вот открываются ее тонкие бледные губы, сейчас запоет старые мои стихи…

Душа девушки подобна матовому серебру, но все в ней юность и красота. Впервые за двадцать лет они волнуют пятидесятивосьмилетнего Гёте. Впрочем, когда ей было всего пятнадцать, его уже трогала нежная властность Минны Херцлиб, и, молчаливый наблюдатель, он много вечеров провел в доме ее приемных родителей, чтобы видеть ребенка.

С тех пор как пришли дни войны и смертельной опасности, с тех пор как вдали возникла фигура Наполеона, с тех пор как опыты, теория и полемика Шиллеровых времен, подобно странному воспоминанию, остались позади, — с тех пор Гёте окреп, раздался телом, в нем снова забилось желание жить и творить. Сегодня вечером эта девушка кажется ему предвестницей возвращающейся молодости.

Слишком поздно! Он может быть ей только отцом.

Ах, зачем вел он так долго такое скучное существование! Зачем спорил, придумывал! Все живут, действуют, движутся, и только наш брат сидит, вечно погруженный в мечты, и создает образы ушедших красавиц, которыми обладал так недолго. О Эпиметей! Настоящее! О вовеки неизведанное мгновение!

Прощаясь с девушкой и ее родителями, он решает впредь избегать дом, где ему грозят восторги и опасности. Действительно, он не приходит больше. Друзья удивляются. А он, очутившись в тесном своем жилище, не может уснуть. Без конца возвращается он к своим желаниям. Чувствует себя отвергнутым, старым, обреченным на отречение, а ему так хотелось бы обладать! Утром впервые после долгих лет, почти того не желая, почти без всякого плана, движимый одним лишь поэтическим чувством, свободно, как когда-то, Гёте садится и начинает писать. И вот какие стихи он пишет:

 

Младенчество и юность! Сколь вы счастливы!

За бурной, за вкушенной дневной радостью

Проворный сон могуче забирает вас

И, всякий след стирая настоящего,

Минувшее во снах мешает с будущим.

Он пишет каждое утро и за двенадцать дней, что не видит девушку, в которую влюблен, создает свою «Пандору». С этого великолепного фрагмента начинается музыкальное десятилетие Гёте. В нем начало новой его поэзии, рождающейся всегда из лично пережитого. Сейчас она взошла после пятнадцати засушливых лет.

В поэме на фоне величественного пейзажа поднимаются фигуры братьев, Прометея и Эпиметея, и их детей.

В «Пандоре» с еще большей силой, чем впоследствии в «Фаусте» поэт изобразил историю своих страстей и своих отречений. Гёте казалось, что его «Пандора» написана в манере Пуссена. Нам она кажется освещенной магическим светом, наподобие поздних картин Рембрандта.

Из мрака ночи медленно поднимаются фигуры братьев-врагов, которых Гёте вечно носит в себе. Они властвуют над обеими частями картины, как властвуют и над обеими половинами его души. Вечно деятельный Прометей, который в седой древности принес огонь людям, хвалит свое деяние:

 

О факел — пламя утреннее, вперед звезды

В руках отца взнесенный, возвещаешь ты

День перед днем! Как божеству, почет тебе!

А поэт Эпиметей все еще спит, и ему грезятся дары Флоры:

 

Но венки и связки боле

Не составить. Все распалось.

Все цветы поодиночке

На просторе возросли.

Я, срывая их, терзаюсь,

Что сорвал. Лишь миг, исчезли.

Красоту сломлю ли розы

Иль лилею…

Прометей тихо приближается к спящему брату:

 

Ты спишь, единокровный мой, единственный!

Заботник, полунощник трудновдумчивый!

Ты жалок мне, но все ж удел завиден твой:

Терпеть! — хоть действенным ты будь, хоть

страждущим…

Поэт сам обитает в этих двух образах. Впервые благодаря сдерживаемой страсти обретает он здесь покой. Деятельный и грезящий! Только терпение объединяет обе половины его души.

Но где же Пандора, где сама красота? Неужели поэт не решится выпустить ее из царства сновидений? Эпиметей спит и вспоминает о былой своей любви. «Вернется ли она к нему опять?» вопрос, который мучает сейчас и Гёте. Пьеса должна бы, в сущности, называться «Возвращение Пандоры». Да, клянется себе поэт, да, она, его любовь, Пандора, вернется к нему!

Никогда еще со времен «Тассо» не выражал Гёте свою любовь в таких страстных, захватывающих стихах… Перед ним оживает образ девушки в белом платье, с темными глазами и волосами. И тут, словно греза, перед спящим отцом появляется дочь Пандоры — Эльпора:

 

Ах, что нужно вам от Нежной?

Беспокойные тщеславцы!

Вам богатства, силы, чести,

Блеска пышности? Но дева

 

Дать вам этого не может,

И дары ее и звуки,

Все у ней по-девичьи.

Как нежно, как робко воссоздал он здесь хрупкий, парящий образ Минны! Но вдруг происходит нечто небывалое. Разрушая фантазии, порожденные его отречением, в дверь к нему стучится сама жизнь, и в грезящем пробуждается прометеевское мужское чувство.

Декабрь. Утро. В комнату к Гёте входит человек с лицом фавна — гениальный, раздвоенный, гротескный и романтичный молодой Цахария Вернер. Пьесы его облетели всю Германию. Они вызвали куда больше шума, чем все пьесы Гёте. Вернер дитя духа, которому Гёте останется чужд на протяжении всех восьми десятилетий. Но он приехал в Иену, только чтобы увидеть маэстро. Впрочем, он привез с собой также рекомендательное письмо к Фроману. В своей противоречивости Вернер кажется Гёте «интересным и даже приятным». На следующий вечер они вместе отправляются к друзьям.

Беспокойный, капризный, Вернер читает собравшимся свои стихи и сцены из пьес. Гёте слушает его с интересом. Для него Цахария — объект для изучения современной молодежи. Почти каждый вечер встречаются они у Фроманов. Неожиданно Вернер начинает сочинять сонеты и читает их тут же, прямо за столом. Постепенно сотрапезники заражаются от него — они принимаются сочинять тоже.

Пространство под висячей лампой превращается в ристалище, на котором разыгрывается состязание певцов. Но состязающимся нужен кумир для поклонения. Естественно, им становится Минна Херцлиб. Воспевая ее, Вернер слагает в ее честь сонет-шараду, в котором зашифровано ее имя.

Гёте, разумеется, понимает, что состязание это — состязание поклонников. Его охватывает вполне понятная ревность. Он проводит вечера в доме у девушки, деля время между стихами, музыкой и волшебным фонарем, и почти забрасывает свою «Пандору».

Но поэт уже вырвался из отречения. Юность и искусство освободили его. Гёте любит, Гёте сочиняет сонеты. И хотя вся любовная история, как указывается в дневнике, длилась всего две недели, от нее тянутся глубокие следы, ведущие вперед.

«Сонетное бешенство» — так называет Гёте охватившее его настроение. Образцом ему служит Петрарка. Но с гораздо большей страстью, чем итальянский поэт, он заключает, пусть только в сонетах, возлюбленную в свои объятия.

 

По самый рот укутан в плащ дорожный,

Я серой шел тропой со скал отвесных

На зимний мрак, в предел равнин безлесных,

Я прочь бежал в тревоге безнадежной.

 

Вдруг словно свет рассеял сумрак ложный:

Шла девушка — подобье снов небесных,

Вся совершенство, вроде жен прелестных

Поэзии. Затих мой дух тревожный.

 

Но я прошел. Она не обратилась.

Я выше складки на лицо надвинул,

Как бы хотел самим собой пылать я.

 

Шел все ж за ней. Вдруг стала. Совершилось!

Скрываться я не мог, я плащ откинул.

И вот она упала мне в объятья.

Порой в венке этих шедевров — всего их семнадцать, и под названием «Сонеты», они затерялись где-то среди прочих стихов в бесконечных томах собрания его сочинений — звучит и отцовское чувство: ведь она могла бы быть его внучкой. Поэт описывает свое долголетнее тайное ухаживание за девушкой:

 

Искать утех — пустые разговоры!

Я ни на что уж не глядел с участьем,

Стал глух к необходимейшим пристрастьям:

Необходимы мне ее лишь взоры.

Потом он снова отдается поэтической игре, заставляет любимую усомниться в серьезности, в тайном смысле его стихов:

 

На пиротехника взгляни, родная!

Уж он ли не искусен в измереньи?

Но им ошибочно кладется мина.

Его сильней стихии мощь глухая:

Миг — и взлетели в общем разрушеньи

Он и его искусство, все ушло.

Соревнуясь с Вернером, он тоже разлагает на составные части ее эротическое имя, он тоже прячет его в своих стихах и тоже зовет ее к себе.

И вдруг старого Гёте постигает участь, постигшая когда-то молодого. 17 декабря он еще у своих друзей, у любимой. Один только Кнебель знает, что завтра он уедет. Да, он бежит из Иены, как бежал и сорок лет тому назад, и тридцать, как бежал из Зезенгейма, из Лейпцига, из Вецлара, из Франкфурта, а в последний раз из Карлсбада, когда он бросился в Италию. Жизнь Гёте всегда строится на любовных катастрофах. На другой день он укладывается и исчезает не попрощавшись. «Внезапная разлука» так написано карандашом над стихотворением, которое пылает огнем. Впоследствии он включил его в свои сочинения под бледным заголовком «Прощание».

Он едет домой. Сейчас мы будем опять в Веймаре, опять министр, опять супруг и отец. И неизвестно зачем рассказывает он секретарю Римеру про свою любовь к Лили.

Но, увы! «Пандора» стала ему такой же чужой, как и ранние его стихи, которые, бывало, он создавал так, без труда, от случая к случаю. Но эрос уже проснулся в нем, и уснет он не скоро. Впрочем, из этой короткой зимней любви возникли не только драмы и сонеты. Она породила и еще одно произведение — роман.

В творческие декабрьские дни, которые Гёте называет «временем лентяйничанья», он задумал свое «Избирательное сродство», сперва, только как новеллу. В нем, в противоположность «Пандоре» и «Сонетам» где он вознес Минну Херцлиб на поэтическое небо, Гёте запечатлел земные ее черты.

Сироту Минну, дочь пастора, взяли на воспитание добрые Фроманы. «С детства она была здоровой, но духовно развивалась очень медленно. Ей нельзя было поручать длительной и напряженной умственной работы, в ней всю жизнь было что-то мечтательное… Всегда благожелательная, скромная, преданная, внимательная ко всем нуждам и ко всем невысказанным желаниям окружающих» Не правда ли, это портрет Оттилии из романа «Избирательное сродство»? Нисколько! Это портрет Минны, нарисованный ее названым братом. Точно так же, как Лотта из «Вертера» родственна Лотте Буфф, так же и Минна Херцлиб, безусловно, родственна Оттилии из «Избирательного сродства». А вторая героиня романа, Шарлотта, во многом списана с Шарлотты, которой Гёте, поклоняясь и обладая ею, служил всегда. С Шарлотты, из-за которой он то испытывал счастье, то страдал десять лет. Обе Шарлотты воплощают воспитующее начало, которое исходит от умных, бесстрастных, стареющих женщин. Подобно Шарлотте фон Штейн, Шарлотта в романе, тоже наделена способностью разрушать самые дерзкие планы, напоминая, «во что они нам обойдутся». И мы слышим голос бесплодно терзающей себя Шарлотты фон Штейн, когда Шарлотта в романе говорит: «Стоит только вспомнить, как многих людей мы видели и знали, и признаться себе, как мало значили мы для них, а они для нас. И как же становится тогда у нас на душе».

Когда, в конце романа, Шарлотта стоит возле своего мертвого ребенка, право, можно подумать, что это сама холодная госпожа фон Штейн. Когда она дает отставку капитану, человеку, которого любила, и поясняет: «Мы ни в чем не провинились так жестоко, чтобы заслужить наше несчастье, но мы не заслужили и того, чтобы быть вместе» — так и кажется, что эти слова поэт заимствовал из сотен писем, которые он получал в первые годы от своей возлюбленной.

Сам поэт в отличие от того, как это было во времена «Вертера» ни по характеру, ни по настроению нисколько не похож на героя своего нового романа. «Вертер» весь монологичен. Кроме лирики, это единственное монологическое произведение Гёте. В «Избирательном сродстве» в романе старости, Гёте, как и во всех своих произведениях, выступает не только как основной герой, но и как его антипод. Здесь, тоже как во всех произведениях Гёте, есть персонажи и похожие и не похожие на него. В каждом из них есть еще как бы некоторый излишек, который они берут вовсе не у него, а у других.

Вовсе не у Эдуарда, основного героя романа, а у его антипода, у капитана, широкая гётевская, нисколько не «прекрасная» рука. И именно этой гётевской рукой капитан чертит планы построек, прокладывает дороги в парке, составляет счета, сооружает стеллажи, линует ведомости. И этой же самой рукой он, в конце концов, сдерживает свое сердце, ибо решил сохранить покой любимой женщины и своих друзей. Образ капитана поэт мог увидеть, глядя на себя в зеркало. Но только это образ стареющего Гёте.

А вот Эдуард — тот моложе. Он молодой Гёте или отчасти Гёте. К нему, как и к молодому Гёте, вполне относятся слова: «Любовь его была безмерна. Он жаждал сблизиться с Оттилией, он стремился бесконечно поклоняться ей, одаривать, обещать». Так же, как Гёте, Эдуард вопрошает себя: «Если она меня любит, — а я верю, я знаю, что это так, — почему же она не решается? Почему не отваживается лететь ко мне, и кинуться в мои объятия? Она должна, она может сделать это». И так же, как Гёте, он говорит: «…Я пишу себе от ее имени нежные, доверчивые письма, и отвечаю ей, и храню эти листки». И, наконец, в одной смелой характеристике Гёте берет под защиту все поступки Эдуарда. «Я считаю Эдуарда, — пишет Гёте одному другу, — человеком бесценным, ибо любовь его беспредельна».

Только это чувство, ничто другое — тема романа, только бушевание страсти. Ни разу после «Вертера» Гёте не изображал ее столь обнаженной. Вот почему, невзирая на полную противоположность манер, в которых написаны оба романа, «Избирательное сродство» напоминает «Вертера».

 

А это первый, ярчайший признак того, что Гёте помолодел. На шестидесятом году жизни он создает произведение, посвященное страсти, которая и не грезилась ему с тех пор, как ему минуло двадцать пять. Слишком уж затянулся средний период его жизни, отданный исследованиям, опытам, «Земному духу». И сейчас он мстит запоздалым огнем, который будет сжигать его даже в последнее его десятилетие. Демон вырвался вновь и на первых порах является в самом фантастическом обличье. Шестидесятилетний Гёте с гневом отметает многое из своего прежнего мировоззрения: «Несчастный! — восклицает Эдуард в ответ на предостережения своего друга Миттлера. — От него требуют, чтобы среди ужаснейших физических и моральных страданий он принимал самые благородные позы, дабы снискать одобрение окружающих, и чтобы он умирал благопристойно, как гладиатор. Они на прощание наградят его аплодисментами» Разве не звучит в этом крике гневный протест против идеала абсолютной красоты, который некогда поэт проповедовал вместе с Шиллером? «Великие страсти подобны безнадежным болезням… А средства, которые могли бы от них исцелить, делают болезнь только еще опаснее. Страсти — это пороки и добродетели, только усиленные». Вот как толкует Гёте тему своего романа; и мы не понимаем ни его современников, которые объявили книгу безнравственной, ни потомков, которые заявили, что она содержит в себе апологию брака. Нет, книга написана в те годы, когда вокруг Гёте распалось множество браков. Развелась пожилая графиня Эглофштейн, старшая дама Погвиш. Каролина Вольцоген, Каролина Шлегель — весь мир разводится, и Гёте, когда к нему обращались за советом, вовсе не советовал не разводиться.

Правда, именно к этому времени относятся и другие слова Гёте. «Брак — начало и вершина культуры, — сказано в «Избирательном сродстве». Он смягчает душу дикаря». Но говорит это только второстепенный персонаж — Миттлер, а вовсе не герой романа и не его антипод. Да, в этот период Гёте, бесспорно, отрицает самый институт брака.

И все-таки время, в которое уместилась жизнь целого поколения, и, которое прошло между «Вертером» и «Избирательным сродством», неизбежно сказалось на внутренней теме романа. В противоположность «Вертеру» «Сродство» пропитано мудростью, и в этом нет ничего удивительного, как нет ничего удивительного и в том, что здесь, как и во второй части романа «Годы учения Вильгельма Мейстера» многое, в том числе, к сожалению, и расшифровка самого прекрасного из гётевских заглавий, делается несколько педантично. Гораздо более удивителен мистический элемент, который звучит в обоих романах, построенных на предопределении, на абсолютной несвободе воли, на понятии судьбы. Перед смертью Вертер тоже мог бы написать любимой слова, которые написала, умирая, Оттилия: «Даже если бы я сумела примириться с собой, враждебный демон, который получил надо мною власть, все равно не даст мне покоя».

Существует некое избирательное сродство, утверждает Гёте, которое обусловлено сродством и тяготением друг к другу не только определенных элементов, но и людей. Наш выбор не свободен, даже если сперва и кажется таковым. Закон страсти неумолимо притягивает друг к другу влюбленных с такой силой, что женщина даже в объятиях нелюбимого зачинает ребенка с чертами любимого человека.

«Есть явления, которые упрямо осуществляет сама судьба. И напрасно разум, добродетель, долг и все, что только есть святого, преграждают ей путь. Все равно свершится то, что кажется правильным судьбе и кажется неправильным нам. Сопротивляйся мы сколько угодно, она все равно поставит на своем». Слова эти принадлежат даже не Эдуарду. Они принадлежат Шарлотте — самой холодной и самой трезвой из всех четырех, и именно поэтому мы имеем право принять их, как конечный вывод из романа.

 

Свое трагическое «Избирательное сродство» Гёте придумал зимою, в мрачные и нервные иенские вечера. Написал же он его через полгода, в самые приятные летние месяцы, в оживленном, светском Карлсбаде. Первый вариант был закончен в семь недель, быстро, почти как «Вертер» и даже с еще более поразительной быстротой, ибо Гёте пишет, не закрывшись, как тогда, в комнате, а среди приключений, поездок, разговоров, среди сутолоки светской жизни, окруженный владетельными князьями и прелестными женщинами.

В этом году он неожиданно оказался в обществе женщин. На водах можно, по обычаю молодых людей, которым он никогда не следовал в юности, и выбирать и менять своих дам. Гёте пошел шестидесятый год, но никогда еще не был он в столь прекрасном настроении. Он действительно любимец женщин.

Они дарят ему розы, картины, обожают его, соблазняют. Они становятся его возлюбленными или сладостной его мечтой. Вслед за Минной Херцлиб в жизни Гёте появляется вереница женщин. Восемнадцать лет хранил он верность своей возлюбленной, в первый же год их формального брака он нарушил ее.

Вовсе не, как принято думать, с Беттиной Брентано. Эта дочь Максимилианы, которую во времена «Вертера» так недолго и страстно любил поэт, неожиданно приехала в Веймар. В те самые дни, когда он влюбился в Минну Херцлиб, Беттине минуло двадцать два года; и, хотя она называет себя «ребенком», вряд ли это соответствует ее возрасту. Она полна эстетического стремления к самопожертвованию, но нисколько не способна на него. Беттина всегда неестественна, всегда экзальтированна, чувственна и нисколько не способна на страсть. Сладострастно-набожная, сосредоточенная только на себе, она беспрерывно разыгрывает роль, хотя вовсе лишена наивности комедианта. Беспрерывно имитируя чувства и повадки дитяти, Беттина по природе своей антинаивна. Правда, она обладает поэтическим даром, и все-таки она нисколько не поэт. Она просто последний дурман-трава ложной романтики. И, может быть, поэтому бесчисленные буржуазные эпигоны романтизма в течение целых ста лет так цеплялись за Беттину, именно за нее. Для жизнеописания Гёте она не имела бы никакого значения, как не имела и в его жизни. Но она умудрилась издать «Переписку Гёте с ребенком» и так исказить его образ, как этого не удалось сделать даже злейшим его врагам. Необычайно сложному и закрытому характеру Гёте, Беттина сообщила как раз те качества, которых в нем вообще не было. Она сделала его романтичным, слащавым, выспренним. Только много позднее исследователям удалось доказать, что часть ее «Писем» просто фальшивка, а это поставило под сомнение даже рассказы о детстве и юности Гёте, которые якобы поведала ей его мать.

Сначала Гёте терпеливо сносил бомбардировку посланиями, подарками, объяснениями, которую вела по нему Беттина. Но «ребенок» хочет стать возлюбленной, а вот это ей не удается никак. Вероятно, он разгадал ее после первых же истерических писем. «Эти несколько строчек, — пишет Гёте Христиане, которая терпеть ее не может, — больше повредили ей в моих глазах, чем все злословие твое и Виланда». Правда, он говорит Беттине «ты», как требует «ребенок», он пишет ей порой «моя славная девочка… Моя маленькая подружка… Твои письма напоминают мне время, когда я был, вероятно, таким же глупышом, как ты… В сущности, я ничего не могу тебе дать, потому что ты все сама создаешь и все сама берешь». Беттина выходит замуж за писателя-романтика Аахима фон Арнима и опять приезжает к Гёте. Чтобы как-нибудь отвлечь ее от любовных излияний, Гёте показывает ей комету в небе. «И тут уж ей пришлось сдаться, — пишет Ример. — Комета, точно розгой, отогнала своим длинным хвостом эту назойливую муху, этого старого, уже замужнего ребенка, которому так хотелось усесться на колени к Гёте».

Наконец Беттина публично оскорбила жену Гёте.

Она обругала ее самым грубым образом, и Гёте отказал ей от дома. И так как она не могла ему больше писать, она нашла себе новое занятие. Она достала его сонеты, посвященные Минне Херцлиб, пересказала их прозой и превратила в письма, которые Гёте якобы адресовал ей. Впрочем, у нее хватило ума опубликовать их уже после его смерти. Он же, повстречав ее однажды на водах, пишет: «Об Арнимах я и слышать не желаю. Очень рад, что избавился от этой помешанной». Даже в глубокой старости, когда Гёте так любил приукрашивать былое, он называл Беттину «несносным старым слепнем».

 

В это влюбленное карлсбадское лето Гёте занимают несколько женщин. Юная, породистая, сдержанная, с чрезвычайно немецким характером Сильвия Цигезар. Эту «доченьку» своего приятеля-помещика, проживающего под Иеной, он тоже знал с самого ее детства.

Встречается ему и зрелая, смуглая, очень интеллектуальная, очень светская, чистокровная еврейка, красавица Марианна Мейер, супруга его старинного друга Эйенберга. Влюблен он в обеих, но возлюбленной его стала Марианна. Впрочем, и это не доказано.

Разумеется, он тотчас бежит от Марианны в соседний Франценсбруннер. Жене пишет, что принимает здесь ванны, лечится от ревматизма, — и проводит все свое время в обществе Сильвии. Она — его звезда, и он воспел ее в длинном стихотворении.

 

По вечерам он остается с ней вдвоем, ведет к боскету, они прогуливаются в окрестных садах, он читает ей отрывки из своего «Тассо». Через две недели Гёте уезжает.

Словно юноша, едет он звездной летней ночью обратно в Карлсбад к той, к другой. Но не успела Марианна уехать из Карлсбада, как он увлекся еще одной женщиной, тоже красавицей — фон Кнабенау, фрейлиной некой весьма расположенной к нему герцогини. Как и другим, читает он ей отрывки из своих последних новелл. Уезжая, дама посылает ему нежные строки в розовом конверте. А он ухаживает еще за четвертой — Полиной Готтер, подругой Сильвии.

Но проходит год-другой, встречи и письма становятся все холоднее, Марианна кажется ему слишком политичной, фрейлину он не навещает и только Сильвию, самую юную, самую свежую, никак не может забыть.

И вообще, он ведет в Карлсбаде жизнь самую рассеянную. Три лета подряд проводит Гёте на этом курорте; живет здесь месяца по четыре, вращается в великосветском обществе. В Веймаре он от этого общества бежал, визиты к другим немецким дворам ненавидел. В Италии жил в безвестности, общаясь только с художниками. Даже на фронте присутствовал лишь в качестве безмолвного наблюдателя. А теперь он ищет общества веселых, любезных, культурных, много путешествовавших людей. Без жены, без сына, сопровождаемый секретарем и слугой, живет он на курорте. Он занимает высокий пост и лишь так, между прочим, иногда сочиняет. Сочинительство продвигается сейчас очень успешно. Им руководит его гений. Его не терзает демон. Он любит, любим, он наслаждается жизнью.

Отголоски войны, которая в промежуток между битвой под Иеной и битвой под Лейпцигом беспрерывно сотрясает Германию, только глухо доносятся сюда, в вечно веселую Австрию, к ее целительным источникам, к богатым, обычно столь беззаботным людям. Перенаселенные курорты, расположенные вблизи от Вены, служат местом, где встречаются и изгнанные дворяне, и авантюристы, и спекулянты на военных поставках. Ненависть к французам здесь почти неведома. «Весь мир взбудоражен войной и политикой, а тут так спокойно — я и выразить тебе не могу, как мы счастливы, живя в мирной стране, среди приятных людей и с полным комфортом».

Гёте не приходится здесь экономить, не то, что дома. Австрийская валюта обесценена. Он не проживает и половины своих денег. Зато покупает для жены, для сына и для веймарских принцесс тьму всякой всячины: сервизы, фарфор, богемское стекло.

Впрочем, как ни заботится он о жене и сыне, все-таки он рад, что они так далеко. Однажды он вызвал Христиану в Карлсбад. Он безмерно благодарен всем, кто любезно ее принимает, однако очень скоро покидает их общество. Август тоже гостит у него, и тоже очень недолго. Он всегда относился к обоим, как отец, как очень снисходительный отец, и никогда ничего не требовал. Правда, он вспоминает теперь всю любовь, которую ему дала Христиана. «Ты украшаешь мою жизнь… Поэтому и я всегда потихонечку забочусь о тебе и о славном Августе… Наслаждайся же тем, что тебе послала судьба и что ты сама завоевала, и старайся сохранить эти дары. Мы же с тобой сохраним нашу любовь».

Она и держится за него, как за скалу. И когда пишет ему свое трогательное предостережение, то сквозь смех и слезы в нем звучит и веселость первых лет, и серьезность всей жизни: «Разве Беттина не приехала в Карлсбад, и фрау Эйенберг? А здесь говорят, что Сильвия и Готтер отправились туда же. Что же ты станешь делать со всеми этими глазками? Право, их чересчур много. Смотри не позабудь меня, твою старейшую, прошу тебя, вспоминай иногда и обо мне. Я же все равно буду твердо верить в тебя, пусть говорят что угодно. Ведь только ты один и думаешь обо мне».

 

В поисках культурного общения Гёте в Карлсбаде больше всего общается с дворянами. Прежде он не любил аристократию. Достаточно вспомнить скептическое отношение к знати, много десятилетий отвращавшее его от придворной жизни. Но в тот период немецкую историю делали почти одни дворяне. В Карлсбаде Гёте беседовал со Штейном, Блюхером, Меттернихом, с Лихновским, Лихтенштейном, Колоредо. Много недель подряд общался он с экс-королем Голландии, братом Наполеона, который занимал комнату рядом с ним. Встречался он с епископами и с герцогами, с силезскими и польскими графами, с прусскими генералами, с лордами и эмигрантами.

Позже, когда он четыре недели провел в Теплице, Гёте общался даже с молодой, красивой и болезненной императрицей австрийской.

Общаясь с этими людьми, Гёте как бы ведет спор с современной историей. Он никогда не мог постичь явлений природы без того, чтобы непосредственно их не осязать. И для того чтобы постичь современность, он тоже должен был непосредственно видеть и слышать тех, кто управлял ею. Этот интерес к сегодняшнему дню — результат его новой молодости. «Я провожу свои дни, словно только еще собираюсь начать думать, как мне жить в этом мире». Гёте жадно впитывает все происходящее вокруг, записывает тьму анекдотов. Как острый наблюдатель, он ловит приметы времени и извлекает из них сюжеты, как романист. Тут и остроты о Наполеоне, и анекдоты о евреях, и рассказ о похищении польских фамильных драгоценностей, и парижская непристойность. Именно в то время, когда немецкие писатели становятся все больше националистами, Гёте раздвигает рамки своих сюжетов, делая их все более интернациональными.

Однако даже когда Гёте вращается в кругах знати, ранг и титул не производят на него никакого впечатления. Несмотря на общительность, на рассеянный образ жизни, он и здесь строго распределяет свое время. В Карлсбаде он отделывается от общества филолога Вольфа, который пытается непрерывно составлять ему компанию, зато целых полдня проводит с безвестным специалистом по сельскому хозяйству, от которого узнал много нового. По шесть часов кряду гуляет он со стариком — любителем камней. Как и тридцать лет тому назад, ведет длинные беседы со специалистами-профессионалами о строительстве, о школах, о падеже скота. Исследует, откуда берется известь, которой так много в Богемии. Вычисляет, какую сумму могла бы сэкономить дирекция водолечебницы на пробках для бутылок с водой. Отмечает, что встретил в Эггере старого кельнера из Эрфурта. Записывает меткие слова своего кучера. Точно так же, бывало, он студентом записывал выражения крестьянки, которая носила его матери яйца.

Все больше отвыкает он от воздуха Веймара, порой заражавшего и Иену. Он счастлив оттого, что много месяцев не читает никакой немецкой литературы, совсем-совсем не занимается наукой, не видит газет, не ходит в театр. «И поэтому мне кажется, что я живу в золотом веке, в раю, где царит невинность».

Еще несколько лет назад он почувствовал унижение, когда к нему обратились как к автору чужого произведения. Теперь он смеется, услышав, что его посвящение к «Фаусту» толкуют как непосредственное выражение грозной и смутной современности. Он утешает себя тем, что «публика не всегда разбирается в стихах, а уж в поэте и вовсе редко». Кажется, ему весело играть в прятки с окружающими.

Произведения этих лет он пишет в самом радостном настроении. Он и раньше мало сочинял зимой. Теперь, хотя он ведет самую рассеянную жизнь, эти летние месяцы становятся его рабочим временем. Его преимущественно влекут к себе произведения эпические. Даже роман «Избирательное сродство», который он задумал еще зимой в Иене, впитывает в себя атмосферу легкости, царящей на курорте. Но проходит год, и когда в Иене он опять берется за скомпонованное уже произведение, работа двигается к завершению так же медленно и тяжело, как быстро и легко двигалась вначале в Карлсбаде. Но начало романа уже пошло в печать. Только это и заставило Гёте с превеликим трудом дописать его.

Настроение, владевшее Гёте в Богемии, с особой прозрачностью отразилось в рассказах, которые он включил потом в свои «Годы странствий». Это «Новая Мелузина», «Опасное пари», «Пятидесятилетний мужчина», «Смуглая девушка». Гёте без устали читает обществу свои новые стихи и новеллы, иногда даже незаконченные, улыбаясь, позволяет использовать себя как придворного и городского поэта. Он пишет неуклюжие вирши — приветствие австрийским величествам — и великолепные стихи от имени австрийской королевы. И, в то же время, прилежно изучает геологию Богемских гор.

Даже «Учение о цвете», которое наконец-то вышло из печати, и которому специалисты, одни вслух, другие потихоньку, дают уничтожающую оценку, неожиданно входит в моду в кругах знати. Гёте, который с железным упрямством защищал свое произведение от всех профессионалов, веселится от души, видя, в какое смущение повергает он своих новых кротких знакомых, вручая им два толстых ученых тома. Однако, прослушав его сообщение, они в голос твердят, что «при первой же возможности проштудируют это сочинение и сделают из него все необходимые выводы!..». Один дипломат заявил даже, что «сообщение Гёте — великолепно написанный манифест». «Некий философ объяснил мне подробнейшим образом, что я ввел субъект в область физики… Но больше всего меня удивил государственный деятель, который употребил весь свой отпуск на то, чтобы спокойно и не спеша прочитать мою работу… а затем сделал доклад о ней на сессии министерства. Как я слышал, его весьма забавляет то, что он доставил тьму хлопот господам специалистам».

И все это после того, как много лет Гёте задыхался под тяжестью человеконенавистничества и раздражения и осмеливался вольно дышать только в заботливо охраняемом им одиночестве и тишине.

Самое светлое, что ему принесло время его освобождения, — это завершение «Пандоры».

В первый раз дионисовское начало прорывается не только в созданных им образах, но и в самих ритмах, которыми он пользуется.

 

Новому не рад я, с преизбытком

Этот раз к земному приспособлен.

Только дню текущему он служит,

О вчерашнем думает лишь редко.

Что стерпел, что снес, то все утратил.

Даже миг хватает без разбора…

То мне горько.

Но урок и речи,

Даже и пример, пребудут втуне!

Так грядите ж с детским легкодумьем

В день, всего неопытно касаясь!

Если б были вы с былым дружнее,

С настоящим, образуя, слились,

Благо было б всем, и был бы рад я.

Так заканчивает Прометей, который сорок лет назад с такой гордостью говорил о людях.

 

Иена и Веймар, куда в эти счастливые годы Гёте все-таки вынужден возвращаться на зиму, неизбежно разочаровывают его. Впрочем, Гёте владеет искусством жизни. Он поддерживает огонь своего настроения даже в течение долгих зим. Первая уловка, к которой он прибегает, быть как можно чаще и как можно дольше в разлуке с семьей. Они живут в наилучшем согласии, но, как правило, на расстоянии. Он и Христиану приохотил к Иене. У нее там друзья, и он превесело играет с ней в жмурки. Как только он со своим секретарем оставляет Иену, чтобы ехать домой, ей приходится тут же вместе со своей молодой компаньонкой, которую он приставил к ней для декорума и развлечения, оставлять дом и ехать в Иену. И так продолжается до тех пор, покуда компаньонка Христианы и секретарь Гёте женятся. Переезды происходят быстро и весело. Никто не обижен, никто не опечален. «Таким образом, мы застаем свое гнездо во вторник свободным. Нам удобно, мы распоряжаемся своим временем в Веймаре, и все устраивается ко всеобщему благополучию».

Христиана по-прежнему домовита и полна благодарности. Хотя теперь она госпожа тайная советница и превосходительство, она по-прежнему без устали хлопочет о маленьких людях: вступается за писца, которого Гёте в раздражении уволил, крестит ребенка у поденщицы, убирает столовое серебро, когда Гёте уезжает из дому, и ест из оловянных приборов. Она рада, что ей не часто приходится появляться при дворе. Правда, Гёте принуждает ее бывать в обществе — и это его ошибка. Он просит ее делать визиты веймарским дамам, «пусть хоть на четверть часа». Он заставляет ее посетить нескольких лиц во Франкфурте и, единственный раз за все тридцать лет, обращается к ней с приказанием: «Это мое желание. Ты знаешь, я не люблю говорить: я требую».

Окружающие разделяют их больше, чем различие в характерах. Она не любит общаться с его друзьями, а он, тем более чужд, ее приятелям. В хорошем настроении он подшучивает над ее беспокойным нравом и пишет ей грациозные стихи:

 

Бельведер в четверг прельщает,

Иена — в пятницу манит.

Но страсть к пляскам, на которую он добродушно взирал, когда ей было тридцать, теперь, при ее тучности, производит комическое впечатление. Ей стукнуло уже сорок три, а она все еще берет уроки танцев и трясется в коляске целых три часа, чтобы попасть в Иену на бал. Все свое время Христиана проводит со студентами и офицерами; и в городе начинают поговаривать, что гётевские дамы, словно коршуны, слетаются туда, где стоит армия. Когда же им приходится бывать вместе, ее приверженность к вину, к которому оба питают одинаковое пристрастие, не очень-то хорошо влияет на его настроение.

Чем более бурную и нездоровую жизнь ведет Христиана, тем больше утрачивает она интерес к его нуждам. Все чаще и настойчивее приходится напоминать ей, чтобы она выполнила его тщательно перенумерованные поручения; «и чтобы не делала все в страшной спешке, которая ведет только к недоразумениям. К сожалению, это уже не раз случалось». Он «настоятельнейшим образом просит» регулярно посылать жаркое и вина в Иену. Напоминает ей о саде, о цветах, о поливке, ибо Христиана уже редко прикладывает к чему-нибудь руки.

И все-таки, взаимная приязнь продолжалась бы и дальше, если бы время от времени пути их, все-таки, не перекрещивались. Через два года после свадьбы Гёте герцогиня разрешает, наконец, представить ей на бале-маскараде его жену. Проходит час после этой церемонии, и супруга Гёте на глазах у всех усаживается за стол вместе со своей компанией. «Бурно веселясь, сидели они за столом, шампанское бросилось им в голову; пробки хлопали, дамы визжали, а Гёте, строгий и молчаливый, стоял в углу».

Сын растет. Чем старше он становится, тем больше отдаляется от него Гёте. Былая привязанность уже не соединяет их. На мальчика отец еще возлагал какие-то надежды. В студенте нет решительно никаких талантов; и, должно быть, странные мысли овладевают Гёте, когда он учит рисовать сына Кнебеля или вспоминает, как старательно он развивал способности в юном Штейне и в молодом Гердере. Человек такого грандиозного ума с гордостью записывает остроту сына или отмечает у себя в дневнике: «Сон Августа о золотой искре, которую он поймал рукой и выбросил в окно». Но когда он ищет хоть какую-нибудь искру в Августе, он натыкается только на тупость и мрак; и единственное, что его радует, это педантизм, который и в третьем поколении проявляется в нумерации писем да в изготовлении папок для бумаг.

А вообще Август тщеславный семнадцатилетний парень, то апатичный, то шумливый. «Не спи» прикрикивает на него уже в первом учебном семестре отец. В разговоре с Христианой он величает его маменькиным сынком. Зато сынок умеет превосходно ездить верхом, щеголять в роскошных жилетах, ценить шелковые чулки, выпрашивать у отца все новые пистолеты и красивую саблю, хотя он вовсе не офицер. Мать уезжает на воды, и отец просит ее подыскать какого-нибудь солидного человека, ибо «я настоятельно прошу тебя, не вздумай оставлять дом на Августа или на служанок. Это сулит нам очень большие неприятности».

Наконец он отсылает сына в Гейдельберг изучать юриспруденцию, хотя ему почему-то неприятно, что «сын будет заниматься профессией, которая не стала профессией отца». Впрочем, он утешает себя мыслью, что в юности и он больше разбирался в юриспруденции, чем в учении о цвете. Он шлет письма сыну, холодные и благожелательные, весьма безличные, часто довольно скучные, но никогда не говорит он в них о себе, никогда не подписывается отец. Зато вежливо поучает сына и безуспешно разъясняет ему, почему требует от него бережливости или почему желает, чтобы Август затрачивал больше времени на свои письма, — они будут тогда разборчивее.

Ему часто приходится просить друзей извинить невежливость Августа. Иногда, в хорошем настроении, он выражает надежду, что «из мирового материала Август скроит себе сюртук и плащ по мерке, и это даст ему большое преимущество перед другими». Саморазрушительное начало в Августе еще не проступило наружу, а может быть, взгляд отца слишком затуманен, и он не видит опасностей, которые грозят разрушить его трезвые, практические расчеты. Вот было бы у Августа твердое положение! И Гёте посылает герцогу «верноподданническую просьбу, милостивое удовлетворение которой я приму с живейшей благодарностью, а отказ — с радостной преданностью». Гёте просит герцога ускорить производство Августа, и Август становится камер-асессором. Отныне он фигурирует в дневниках отца уже только как «асессор».

Проходит еще год, и Гёте выпрашивает у герцога официальную должность для сына, о чем «отец и сын снова верноподданнически просят вашу светлость. Они не упустят возможности доказать своей преданной деятельностью, что умеют ценить и чтить милостивое ободрение и величайшее доверие вашей светлости». Вот в таком раболепном и униженном тоне вынужден писать первый поэт Германии, министр, занимающий свой пост свыше тридцати лет, друг герцога и всей его семьи. Кажется, Гёте обречен нарушить основной закон своего одиночества, пожертвовав своей гордостью для сына.

Так это и продолжается. Расхождение между отцом и сыном растет. Свое творчество и свою сущность Гёте скрывает от Августа, как от чужого. Никогда не подпускает он его к своим произведениям, очень редко — к письмам, никогда не спрашивает, понравились ли они ему. Он заботится о сыне.

Это все.

Только в одном поступке Гёте проявилось нечто вроде родственной жилки. Когда сын подрос, он передал ему на хранение ненапечатанные свои стихи. Большинство из них посвящено разным людям и злободневным событиям. Как бы символически Гёте превращает сына в своего архивариуса и душеприказчика.

Зато он чрезвычайно умно делает все, что может, в интересах близких. Когда Котта, пользуясь своим правом, хочет издать еще новое, совсем небольшое собрание сочинений Гёте, тот заявляет протест. Он пишет издателю одно из мудрых и в то же время сердечных писем, которыми некогда обезоруживал герцога, когда у них случались размолвки. В самых изысканных выражениях, с глубочайшим уважением и доверием Гёте грозит прекратить издание своей автобиографии, если ему не уплатят по 200 талеров за каждый том сочинений. И, разумеется, добивается заключения нового договора. Гёте согласен предоставить Мангеймскому театру своего переработанного «Гёца» но при одном условии: ему должен быть передан в качестве «бенефисионных» сбор с каждого третьего спектакля. Театр, поясняет Гёте, дает столь скудные доходы, что просто не хочется браться за перо или отдавать пьесу в переписку. «У меня лежит множество планов, готовых и полуготовых произведений, весьма значительных, но, вероятно, они будут лежать вечно, как окончание «Побочной дочери» или трагедия из времен Карла Великого… Теперь я предпочитаю всему роман, ибо он вознаграждает автора за все то, что на театре обращается к его невыгоде. Если бы мало-помалу спустить со стапелей все начатые работы, я мог бы закончить и «Брута», который заказан мне весьма высокопоставленным знатоком театра».

 

В очень преклонном возрасте умирает мать Гёте.

Он получает отцовское состояние, собранное дедом — дамским портным. Номинально оно составляет 50 тысяч марок. Но идет война, и реальная сумма означает гораздо меньше. Только этот растаявший капитал и получил от своих предков Гёте. Да и то на шестидесятом году жизни, когда уже не нуждался в нем.

Христиана становится все ленивее, все равнодушнее к хозяйству. А у Гёте в его творческий период больше свободного времени, он хорошо настроен, больше занимается своим домом. В дневнике Гёте несколько раз пишет о кусте можжевельника, который буря сломала в саду. Возвращаясь из своих путешествий, он привозит различные хозяйственные вещи: например, ящик, в котором лежит тысяча пробок. К этому времени относится записка, которую по праву можно назвать всемирно-исторической запиской мелкого буржуа. «Император Франции еще не проехал… посылаю тебе множество семян резеды, а семян анютиных глазок очень немного, они редкость. Прикажите очистить от сорняка землю за камнем и посейте там эту малость».

Гёте опять много времени проводит дома. Он занялся рисованием, только уже так, для забавы. Он пишет портрет Кнебеля. Иногда вечером они сидят за столом рядом. Гёте рисует и завидует другу, который предается любимому своему занятию — чистит канделябры. Август тоже сидит с ними и читает книгу, которую отец его читал сорок лет тому назад, — «Жизнеописание рыцаря фон Берлихингена». Иногда к ним приходит вдова Шиллера; он показывает ее мальчику свои монеты. В зимние дни он играет в вист с женой и однажды записывает в дневнике: «Разные занятия, чтобы убить время». Изречение уникальное, первое и последнее за все восемьдесят лет его жизни.

К столу он выходит редко, иногда разве к чаю, но в его прежде недоступном доме теперь толпятся гости. Зимою к обеду или по вечерам здесь сходятся друзья и посторонние. Ему особенно приятно, если приходят молодые герцогини или красивые актрисы. В старости, в общительнейшее время своей жизни, он живет, как жил в юности его Вильгельм Мейстер, — круг его знакомых составляют одни только люди знатные и актеры. Впрочем, старые друзья умерли, да Гёте и не хочется видеть старые лица. Он любит молодость и особенно женщин. От первых веймарских времен ему остался один только Кнебель. После смерти Шиллера они сблизились еще теснее. Фойта он всегда любил. Но Фойт, все-таки, значительно моложе, и, кроме того, невзирая на всю свою гуманность, он, прежде всего, чиновник.

Шарлотте фон Штейн скоро минет семьдесят. Она часто принимает у себя Гёте и часто получает от него письма, содержательные, но лишенные личного отношения. Они, очевидно, предназначены для всех придворных дам, ибо старая подруга служит удобным посредником между поэтом и двором. Он посылает ей также свои рисунки и шутливо пишет, что, «к сожалению, им присущи все его старые недостатки, но в них отсутствуют все его новые добродетели…». Он знает, что она улыбнется, читая эти слова. В благодарность она дает ему однажды цветок, словно знак старой любви; и каждый понимает, что думает при этом другой. Шарлотте неприятно встречаться с Христианой, но раз уж он «так любит эту маленькую тварь, я могу ему доставить разок такое удовольствие»… Через двадцать лет после разрыва! Ее ненависть вечна.

Но и Гёте раскрывает свое непреоборимо скептическое отношение к Шарлотте; он пишет Христиане об одной приятельнице — она занятна, но все-таки от нее всегда уходишь в каком-то раздражении. И тут же поясняет: «Совсем как когда бываешь на Акерванде» улице, на которой живет госпожа фон Штейн.

Зато в сердце и в мысли Гёте вошел новый друг. Это Цельтер. Правда, Мейер, фактически его референт по вопросам изобразительных искусств, остается его закадычным другом — молчаливым, услужливым, добрым. Но теперь рядом с ним появляется и другой референт — по музыке.

Музыка Цельтера давно привлекала к себе Гёте.

Но в еще большей степени заинтересовал его сам Цельтер, о котором ему рассказывал Шлегель. Профессиональный каменщик, дилетант без специального образования, Цельтер берет на себя руководство певческим кружком. Через несколько лет кружок этот превращается в певческую академию. В качестве парламентера города Берлина Цельтер ведет переговоры с французами. Он печатает статьи по музыке и пишет биографию своего учителя. При всем том он по-прежнему каменщик и, кроме пятидесяти подмастерьев, содержит еще жену и одиннадцать человек детей; среди них — своих пасынков. Но вот в каком гордом тоне обращается каменщик Цельтер к Гёте в самом начале их знакомства: «Ваша «Ифигения» меня убедила, что в совместной работе мы найдем друг друга, и, может быть, для того, чтобы никогда больше не разлучаться».

Получив это послание, Гёте немедленно приглашает Цельтера к себе. Визит длится пять дней, и Цельтер становится жрецом и слугою Гёте. «Благодарю господа и ежечасно преклоняю перед ним сердце мое за то, что, наконец, сподобился увидеть вас». Но и Гёте вполне оценил Цельтера. «Провести несколько дней с этим превосходным человеком доставило мне большую радость». «Вашей манере жить, пишет Цельтеру Гёте, — присуще воистину нечто прометеевское. Могу только удивляться и восхищаться вами. Будьте здоровы, дорогое, милое солнце, продолжайте греть и светить нам». Когда Цельтер сообщил Гёте о самоубийстве своего пасынка, Гёте написал ему в ответ: «Твое письмо, дорогой друг, явилось ударом, который заставил меня согнуться, ибо настигло меня в минуты, когда я был погружен в весьма серьезные размышления о жизни… На черном пробном камне смерти ты выдержал испытание, как самое чистое золото».

Цельтер становится посланником Гёте. Все, что делалось в те годы для пропаганды в широких кругах Берлина гётевских идей, делалось, прежде всего, благодаря Цельтеру.

Разумеется, не Цельтер пробудил в Гёте интерес к музыке. Но он ориентировал его в этом вопросе. Некогда Гёте нашел и завладел Гердером, Шарлоттой, Шиллером, Мейером, он нуждался в них для своего самовоспитания. Сейчас он нуждается в музыке, и он завладел Цельтером.

По примеру Цельтера Гёте создает у себя маленький хор. Несколько зим подряд, каждый четверг вечером, певцы репетируют у него в доме, а каждое утро по воскресеньям, выступают перед приглашенными. Позднее Гёте начинает посылать свой маленький хор в театр. Прежде, ставя драматические спектакли, он действовал как дирижер. Теперь, будучи дирижером, он выступает как драматург: раскрывает певцам содержание песни, настроение, определяет темп исполнения, упорно требует четкой дикции. Иногда Гёте оскорбляет пошлый текст песни, и он быстро сочиняет новые слова на старую и прекрасную мелодию. Так появляется «Жалоба пастуха». Сочиняет он и множество веселых песен. Иногда их кладет на музыку Цельтер, иногда ее наскоро придумывает кто-нибудь другой, специально для домашнего хора Гёте. В его доме впервые гремит «Ergo bibamus» и среди других голосов слышится сочный бас Гёте. Программа гётевских концертов, страстность, с которой он выпрашивает у Цельтера классическую и даже церковную музыку, абсолютное предпочтение, которое он отдает Баху, Генделю, Гайдну, Глюку и Моцарту, все обнаруживает музыкальные склонности Гёте, его музыкальную культуру. Живя в маленьком курортном городке, он часами слушает произведения семейства Бах, исполняемые органистом, и сравнивает фугу Баха с «математической задачей, темы которой так просты, а результаты так поэтичны». На музыку Глюка он уже очень давно (когда ему было всего тридцать) написал свою «Прозерпину».

Но с особой глубиной Гёте постигал Моцарта.

Это он ввел его музыку в Веймаре, это он всегда требовал исполнения моцартовских вещей. Уже в глубокой старости он постоянно сравнивал Моцарта с Рафаэлем и говорил, что «Фауста» можно переложить на музыку, только подобную музыке «Дон Жуана». «Дон Жуан» стоит совершенно особняком, и смерть Моцарта уничтожила надежды на то, что может появиться еще что-либо подобное».

Впрочем, когда старый Гёте мечтал о музыке к своему «Фаусту», подобной музыке к «Дон Жуану», ему грезился тот Моцарт, который был близок Бетховену. И какая ошибка судьбы, что Гёте и Бетховен повстречались, когда «демонический» период в жизни Гёте уже миновал.

 

Во времена «Пра-Фауста» молодой Гёте мечтал для своих стихов и видений о другом композиторе. Он мечтал только о Бетховене. В тот период Бетховен был близок ему, как брат. Даже очень облегченный отзвук бурного времени, трагедию «Эгмонт» простолюдин Бетховен воспринял со страстью необычайной. Но вот сорокалетний необузданный Бетховен, весь погруженный в свое пылающее мрачным огнем творчество, впервые встретился с шестидесятилетним Гёте.

Все, что удалось Гёте в течение целой жизни отвоевать у демона, все оказалось поставленным под сомнение, как только он увидел лик Бетховена, как только слуха его коснулись роковые бетховенские звуки. Случись эта встреча в середине жизни Гёте, поэт грозно крикнул бы чужому пришельцу: «Ступай, не трогай мои чертежи». Хаос, из которого Гёте вырвался с таким трудом, борьба Прометея, которая осталась уже позади, все-все вернулось опять, как только явился Бетховен. Перед Гёте возникла собственная молодость, которую он сурово клял эти годы. Едва взобравшись победителем на вершину пути, едва выйдя в свет, в ясность, он повстречал грандиозного демона. И понял его. Впрочем, он чувствует себя забронированным против любого соблазнителя. Ведь он встретил Бетховена в самый моцартовский свой период. Отсюда его восторг перед гением Бетховена, отсюда и его отчужденность.

Как только Гёте узнал, что Бетховен написал музыку к «Эгмонту» он заявил, что поставит его в Веймаре. Он надеялся услышать исполнение на рояле самого Бетховена и «выразить искреннюю благодарность за все хорошее, что вы уже сделали для меня». Наконец он услышал эту музыку, правда в другом исполнении. Сомнения нет, ее написал грандиозный гений.

Проходит год. В Теплице в те самые дни, когда Гёте ежедневно видится с императрицей, окружен князьями и красавицами, когда он «осторожен, как старец, оживлен, как юноша» он встретился с Бетховеном. С ним он проводит дня три-четыре, посвящает ему свои вечера, выезжает с ним, слушает его игру.

Вот он сидит в маленькой голой комнатушке, снятой внаем, помолодевший, красивый, богатый, раскрепощенный, властелин жизни, господин своего демона. А рядом с ним, за скверным клавесином, взлохмаченный, бледный, больной, полуглухой Бетховен; пальцы его, буйствуя, мечутся по клавишам. За окном летний вечер. Колеблется пламя свечи. «Он играл изумительно. Более сосредоточенного, энергичного, проникновенного артиста я не встречал никогда».

Мы не знаем, что играл в этот вечер Бетховен.

Разумеется, не вокальную музыку, не мелодии на слова Гёте. Но позднее бетховенская стихия вторглась и в творчество Гёте, и он слушал ее пораженный. В музыке Бетховена на свои песни он узнал свое отражение — увеличенное, сгущенное, с примесью чего-то, что он не может определить. «Бетховен совершил настоящее чудо» — говорит Гёте. Но этого чуждого, мрачного короля он почитает, покуда гостит в скалистых бетховенских горах. Стоит Бетховену ступить упрямой ногой в благоустроенное царство Гёте, и старый повелитель боится, как бы пришелец не разбил здесь вдребезги все.

Поведение и манеры Бетховена, разумеется, должны произвести самое отталкивающее впечатление на Гёте. «Его талант, — пишет он Цельтеру, — поверг меня в изумление. Но, к сожалению, он совсем дикий человек. Конечно, он совершенно прав, считая наш мир отвратительным. Однако это не делает его приятнее ни для себя, ни для других. Глухота его тем тяжелее, что она портит его характер. Бетховен и без того молчалив, а из-за болезни молчалив вдвойне». Все это прекрасно понимает и сам Бетховен: «Какое терпение проявил со мною великий человек! Как много он для меня сделал» И тут же присовокупляет: «Гёте любит воздух двора больше, чем пристало поэту».

Вот из этого впечатления Бетховена Беттина и соткала после своего разрыва с Гёте пресловутую легенду о совместной прогулке. И потому, что эта легенда вполне отвечает распространенному фальшивому портрету Гёте, она причинила столько зла. Правда, Беттина опубликовала свой рассказ только спустя двадцать лет и только после смерти обоих. Но немецкий читатель с радостью предпочел «демократа» «придворному» и целых сто лет противопоставлял «свободного» Бетховена «раболепному» Гёте. Только позднее исследователям, опираясь на даты, указанные Беттиной, удалось доказать, что вся эта сцена выдумана с начала до конца.

Через одиннадцать лет после знакомства с Гёте Бетховен разослал немецким дворам и меценатам подписной лист. Ему нужны были деньги, чтобы издать «Торжественную мессу». Обращаясь к Гёте, Бетховен сопроводил свою просьбу трогательными и смиренными словами: «Я много написал, но почти ничего не заработал. Теперь я не один. Вот уже более шести лет я отец мальчика, сына моего умершего брата. Несколько слов от вас осчастливили бы меня». Когда письмо старого Бетховена пришло в Веймар, престарелый Гёте лежал при смерти. Врачи заявили, что он безнадежен. Сама судьба закрыла глухому, нищему гению источник материальной и духовной помощи, ибо в эти годы душа Гёте, разумеется, открылась бы пророку борьбы и страданий. Когда же Бетховену предложили написать музыку к «Фаусту» он, широко раскинув руки, воскликнул: «Вот это была бы работа! Вот тут, я мог бы кое-что создать! Только я давно уже должен приняться за три вещи… Как только закончу их, возьмусь, наконец, за «Фауста».

 

И еще другие чрезвычайно сложные отношения вошли в жизнь старого Гёте. Отношения с молодыми романтиками, и особенно с крупнейшим из них, с Генрихом Клейстом.

Гёте признает клейстовский дар, но он отрицает его направление. Когда появляется «Пентезилея» (трагедия Клейста на античный сюжет), Гёте кажется, что весь воскрешенный им античный мир находится под ударом. Он считает, что в некоторых пьесах Клейста — например, в комедии «Разбитый кувшин» — с огромной силой отражена действительность. Но в других его пьесах Гёте отпугивает смесь мистики и эротики.

Узнав об этих суждениях, Клейст, который изо всех сил старался завоевать расположение Гёте, конечно, не остался в долгу. В газете, в которую он старался привлечь Гёте, Клейст обрушивается на него с эпиграммами. Но и этого мало. Он решил вызвать Гёте на дуэль, ибо комедия Клейста «Разбитый кувшин» поставленная Гёте в Веймаре, не произвела решительно никакого впечатления на зрителя и премьера закончилась настоящим скандалом. Уже много позднее Гёте признался: «Хотя я относился к нему с искренним интересом, но этот писатель всегда вызывал во мне содрогание и отвращение, словно тело, прекрасно сформованное природой, но пораженное неизлечимой болезнью». Как явствует из его суждения, Гёте разгадал болезнь не только Клейста — он разгадал болезнь всего немецкого романтизма. И все-таки, прежде чем порвать с романтиками, Гёте делал грандиозные усилия договориться со своими противниками. Однако это вовсе не значит, что он изменил свою позицию, что он примкнул к романтизму, а потом отошел от него. Нет, Гёте был и остался великим антиромантиком. Всех «молодых» начиная от Шлегеля и кончая Жан Полем, он всегда воспринимал как своих противников. Тем не менее, на первых порах он отнесся к ним благожелательно и был даже связан на какой-то манер со Шлегелями, с Тиком, с Жан Полем. Сблизился он и с Цахарией Вернером.

«Удивительный человек» заинтересовал Гёте своим веселым сладострастием, которое заразило весь тихий иенский кружок. Гёте привлекал «небесноадский» элемент в Вернере, его исполненное фанатизма лицо фавна. В каком-то фантастическом отдалении оно напоминало ему друзей собственной юности. Его забавляло, когда ему докладывали, что «за вечерним чаем во дворце, парень декламировал о необходимости эротического воздержания, а ночью дебоширил в самых непристойных домах Веймара». Гёте взял под свое покровительство пьесу Вернера. Он даже сам тщательно подготовил постановку этой пьесы, которая заставляла дрожать бюргеров. Но прошло некоторое время, и Вернер написал из Рима, что самоубийство Оттилии (героини «Избирательного сродства») заставило его перейти в католичество. Гёте ответил ему с благожелательной усмешкой, но при этом погрозил, словно Гёц, железным кулаком: «Только не вздумайте швырять мне под ноги колючки из своего тернового венца». В Гёте прорывается былая страстность. «Если бы у меня был блудный сын, — пишет Гёте, — я бы предпочел, чтобы он валялся в борделях и в свинарниках, чем угодил в проклятое дерьмо, которого так много развелось в последние дни». «Новопоэтических католиков» Гёте сатирически изобразил в стихотворении о попах. Он всегда пренебрежительно отзывался о них и в беседах. А однажды, сидя в коляске, разразился такой непристойной бранью в их адрес, что даже кучер тайного советника и тот обернулся. Видно, ему почудилось, что, сидя на облучке, он принял чей-то голос за голос своего хозяина.

В романтической молодежи Гёте, который всю жизнь упорно работал над собой, больше всего раздражало их легкое отношение к труду, спесивость, небрежность, проповедь хаоса, их вымученная веселость — в противоположность, например, истинно веселому и поэтому нисколько не романтичному Моцарту. «Подумаешь, какое искусство пускать свой талант на все четыре стороны, было бы только самому удобно!.. И очень скверно, что юмор у них под конец всегда оборачивается тоской и скверным настроением… Правда, многие имеют представление о цели, к которой они идут, но им бы хотелось достичь ее, прогуливаясь, да еще по самым извилистым дорожкам».

Гёте выступал против самоуверенных мечтателей, как боец, который стремится придать четкую форму своей жизни и своему искусству. Он упрекал романтиков в претенциозности, в высокомерии, в эгоизме. Он категорически отказался слыть их покровителем. И тогда они напали на него с той же страстью, с какой доселе поклонялись ему. «Я не сержусь на них, — говорит Гёте, — но я не собираюсь добродушно обманывать себя, а тем более способствовать против собственного убеждения достижению чуждых мне целей». Он всегда восхищался умом Фридриха Шлегеля, но выступление Шлегеля в роли апостола католицизма бесконечно сердило Гёте. «Обращение» Шлегеля казалось Гёте поучительнейшим примером того, «как даже самый сильный разум и талант старается потушить собственный светоч, чтобы под покровом мрака заниматься дурацкими фокусами».

И все-таки Гёте смотрел на современную молодежь с широкой точки зрения. Его благожелательные и проницательные, зрелые и спокойные мысли с особенной ясностью выразились в письмах к Якоби: «Разве ты станешь сердиться на детей за то, что они предпочитают лакомиться в вишневом саду, где ягоды сами лезут им в рот, а не гулять в молодой сосновой роще, в которой только через сто лет их внуки и правнуки найдут какое-то удовольствие и пользу?» А кроме того, он полагает, что немецкое искусство неизбежно должно было пойти по этому направлению. «Современное искусство исходит из нравственно прекрасного начала, которому, если угодно, противостоит начало чувственное; и я нисколько не осуждаю тебя, если ты видеть не можешь, как они скучают, или, вернее, смешивают прелестное с прельстительным. Так возникают и пьесы Вернера, похотливые произведения, напоминающие не то маскарад, не то бордель. И постепенно они будут становиться все хуже».

Молодые таланты и сами чувствуют это. Поэтому они так страстно жаждут, чтобы их чтили, словно пророков. Все эти романтики — художники и даже ученые — «странные, наполовину идеальные, наполовину чувственные люди. Все они кажутся массе не то шутами, не то преступниками. Что же удивительного, что в этой касте разочарованных появляются люди запуганные, которые понимают, что из создавшейся путаницы есть только один выход — вознестись в брамины, если только не в самого Браму».

 

В его теперешнем настроении, Гёте гораздо легче нести свои обязанности, чем прежде, когда его гигантская воля к познанию и созиданию разбивалась об ограниченность, царящую в герцогстве Саксонском. Он так долго жил вблизи двора, что, подобно представителю древней аристократии, воспринимает его уже почти без всякой критики, как нечто неизбежное, как закон природы. Правда, созидать Веймарское государство ему уже не хочется. Но и былого гнева он тоже не чувствует.

Герцог отдаляется от него все больше. «Я был бы очень счастлив, — пишет Гёте в письме к герцогине, — почтительно приветствовать в его резиденции, пусть даже всего на несколько дней, этого превосходного государя, которому я из убеждения и симпатии посвятил свою жизнь». Можно ли в более незначащих словах говорить о друге юности, который только что вернулся с войны?

Окончательно их разлучает вторая жена Карла Августа, актриса Ягеман. Влияние ее на герцога все растет. Она пытается отстранить Гёте от театра. Она хочет все забрать в свои руки — репертуар, роли, спектакли. Однако Гёте решил потягаться с этой женщиной. Ведь уже двадцать лет, как Веймарский театр — его создание и его оружие. «Долго так продолжаться не может, — пишет он, когда опять начались раздоры, — но я не хочу, покуда могу хоть что-нибудь предпринять, дать себя так нелепо одурачить». В конце концов, в конфликт вмешивается герцогиня, и Гёте совершает ошибку — он остается директором.

Ему исполнилось шестьдесят. Он почувствовал искушение оглянуться назад. Может быть, он вспомнил те дни, когда молодой, кипящий жизнерадостностью герцог вместе со всем двором в стихах и в пьесах чествовал своего серьезного поэта, которому минуло тридцать лет? И другие дни, когда юная возлюбленная, носившая в чреве его первенца, скрасила одиночество сорокалетнего человека. И еще другие дни, когда многообразные интересы заставили пятидесятилетнего человека устремить из старого своего сада телескоп на луну. А может быть, в этот день он сравнивает произведения, которыми закончил каждое из своих десятилетий? Сначала «Ифигению» потом «Римские элегии» потом баллады. И вот сейчас он почти дописал «Избирательное сродство».

В августовское утро Гёте сидит в саду у старого Кнебеля и его красивой жены, в приятном обществе, согретый любовью друга, не тревожимый обязанностями, славой и двором. Но вот подъезжает в коляске Христиана. На всякий случай она прихватила с собой трех молодых актрис. Она знает: Гёте минуло шестьдесят, и он хочет чувствовать себя молодым.

Вскоре после этого дня Гёте подвел последнюю черту под своим романом. Он боялся скопления бумаг и всегда устраивал аутодафе. Но теперь он отыскивает самые старые свои дневники и, как только крепчает холод, совсем по-зимнему усаживается у камина и начинает прясть «Сказку своей жизни». Скоро ему становится ясно — он поставил себе огромную и новаторскую задачу. И он приступает к изучению огромного материала, вот как тогда, когда собирался написать историю герцога Бернгарда Веймарского. Только теперь он закладывает фундамент под историю собственной жизни: просит родных прислать ему гравюры с изображением старого Франкфурта; изучает историю города; собирает гербы сенаторов, управлявших Франкфуртом в дни его детства; добывает кубок, жезл и перчатки, которыми пользовался городской староста — его дед. Ведь прежде чем изобразить, он должен увидеть все собственными глазами. Он просит и Беттину записать сказки и анекдоты, которые рассказывала ей его мать. Потом читает множество биографий, написанных в XVIII веке, и, наконец, опять берется за произведения мастера, который неизменно сопровождал его с самой юности, — за Плутарха.

Гёте так тщательно изучал свой материал, ему так чуждо тщеславие, что заголовок, появившийся впоследствии: «Поэзия и действительность» нужно толковать только как оговорку писателя. «Поэзией» он называет трансформацию действительности, неизбежную, когда смотришь на времена столь отдаленные. На деле исповедь Гёте изобилует фактами, важными не только для его биографии; они имеют самое первостепенное значение как первоисточник для любого исследователя-историка.

Гёте часто приходилось говорить о живых людях.

Тогда он приукрашивал действительность или просто молчал. Весь мир с нетерпением ждет сейчас историю возникновения «Вертера». Но Гёте предпочитает разочаровать читателей и вовсе опускает рассказ о своем вецларском романе. Ему не хочется причинить лишнее беспокойство овдовевшей Лотте Кестнер — даме, проживающей в Ганновере. И поэтому он описывает ее только в самых общих чертах и только раз употребляет очаровательное выражение: «Лотта — ибо так будет она зваться» Фридерика на пороге смерти успела прочитать историю своей жизни. Но вот он доходит до описания Лили и не в состоянии молчать или затушевать сильнейшую свою страсть, прерывает свое повествование и возвращается к нему только много позднее, уже после смерти Лили. А о матери почти и вовсе не пишет.

С мужчинами, с друзьями своей юности, ему справиться легче. Большинство из них — Бериш, Зальцман, Ленц, Лафатер, Гердер — умерли. Якоби он изображает с большой любовью. А Клингер, которого он некогда выжил из Веймара, и который теперь проживает в Петербурге, в качестве статского советника на русской службе, неожиданно получает от него теплое письмо.

Гёте с великой благодарностью вспоминает всех своих старых друзей, как бы велико ни было его расхождение с ними. Больше всего об этом свидетельствуют воспоминания о Гердере и Лафатере. Подобно доскам с надгробными эпитафиями, прислонены они к могучему древу его жизни.

Но как же он изобразил себя? Ведь он выступал всегда под таким количеством масок! Всегда показывал только некоторые стороны своего существа. А теперь он должен дать полное свое изображение, создать скульптуру, обозримую со всех сторон, простую, правдивую. Откуда же взять таинственный художественный прием, чтобы создать подлинный автопортрет? Вот что записывает Гёте в своем дневнике, приступая к работе над книгой «Поэзия и действительность»: «Иронический в самом высшем смысле взгляд на жизнь, благодаря которому биография поднимается над жизнью. И суеверный взгляд, благодаря которому она снова соперничает с жизнью. В первом случае мы льстим разуму и рассудку, во втором — чувственности и фантазии. Но в основе всего должна лежать психология. Каждому, кто пишет исповедь, угрожает опасность впасть в жалобный тон, в ламентации, в слезливость. Ведь мы всегда исповедуемся лишь в своих недугах и грехах и никогда не имеем возможности исповедаться в своих добродетелях». В этой программе изложены и программа жизни и прекрасно продуманный художественный прием. Автобиографическое сочинение не должно быть слишком серьезно, напоминает нам Гёте. Необходимо сообщить ему некоторую легкость, ибо при помощи этого сочинения Гёте хочет первый раз в жизни оказать влияние на массы. «За все прежние труды я принимался ради себя, — пишет он, — вот почему я мог спокойно ждать лет двенадцать и даже больше, пока они дойдут до читателя. Но сейчас, когда я пишу эту вещь, мне хочется, чтобы она доставила удовольствие не только мне, но моим землякам и особенно друзьям». Медленно, постепенно, год за годом, по частям публикует он свою книгу. Когда же читатели проявляют, наконец, нетерпение, Гёте только саркастически улыбается. Ни одно его сочинение, кроме «Германа и Доротеи» и «Вертера» не приобрело популярности так быстро, как «Поэзия и действительность». На этих воспоминаниях зиждется слава, которую он завоевал в старости. Они проложили путь многим его произведениям, которые только после появления этой автобиографии стали рассматриваться как часть единого целого. Весь мир ждет «Поэзию и действительность» и просит продолжения.

Но вдруг, после блестящего описания своей юности, Гёте по соображениям личного и придворного характера перескакивает через самое важное — через первое веймарское десятилетие и продолжает повествование прямо с того места, когда «дитя природы, доселе скованное и запуганное, обретает, наконец, свободу и начинает дышать с новой силой». Иначе говоря, вслед за насыщенными жизнью главами третьей книги он сразу диктует более гуманистические, но куда менее горячие части своего «Итальянского путешествия».

Но вот мы перечитываем биографию Гёте раз, другой, третий — и она производит гораздо менее радостное впечатление, чем хотелось бы ее автору. Каков же итог жизни, который подвел писатель, укрывшись за своей иронической манерой? Мы находим его в набросках к произведению, где неожиданно натыкаемся вот на какие слова: «Жизнь моя сплошная авантюра, ибо я всегда стремился не только развить то, что заложено в меня природой, но добыть и то, чего она вовсе мне не дала. В стремлении достичь всего, что только возможно, было столько же истинных, сколько ложных тенденций, и поэтому я всегда лишь терзался, но не ведал истинных наслаждений». Так говорит Гёте в самый светлый период, окидывая взором свое гигантское странствие по бесчисленным запутанным дорогам жизни. И по собственным его словам, он рассказал о нем в своей автобиографической повести лишь тысячную долю.

В эти же годы Гёте закончил и опубликовал третье основное свое произведение — «Учение о цвете». В намеренно сухой манере начал он писать эту книгу, когда ему было сорок лет. Теперь ему шестьдесят, и он мечтает превратить свое сочинение в роман. Впрочем, даже в дидактической части «Учения», написанном в далеком прошлом, сквозь нарочито педантичную манеру и, очевидно, против желания автора прорывается поэт. Гёте трудно выражаться абстрактно. Он старается писать совсем просто, подробно описывая свои опыты, популярно излагая и предмет исследования и свой исследовательский метод. И все-таки по временам, как, например, в зачине предисловия, звучат ритмы, которыми написана «Ода к природе». «Цвет — вот деяния света; деяния его и страдания». И один за другим, словно в грандиозном праздничном шествии, выступают цвета, описанные, каждый в отдельности. Великолепно описывает Гёте чувство, лежащее в основе его веры в природу: «Глаз обязан своим существованием свету. Только свет извлек его из среды равнодушных животных вспомогательных органов. Ибо только на свету формируется глаз, дабы вбирать в себя свет».

Историческая часть «Учения о цвете» написана совершенно в духе эпохи. Но под пером Гёте она вырастает в некую всеобщую историю наук. Он сам называет ее «большой фугой» ибо в ней, вступая один за другим, звучат голоса всех народов. Правда, эта, более поздняя часть сочинения производит впечатление неровное. В ней не так фанатично отстаивается основная мысль Гёте, как во всей книге. Зато гораздо больше места отводится фантазии, а на многих страницах вообще не упоминается о цвете. Когда же автор, говоря о теориях различных исследователей хроматики, переходит к характеристике исследователей и к причинам, которые привели к созданию их теорий, он, словно мимоходом, дает серию великолепных психологических портретов. Кроме того, здесь рассеяны мысли, касающиеся самых различных предметов. Тут и рассуждения о мудрости, и о языке древних, и анализ языка античных поэтов. Лукрецию Гёте посвящает длинное стихотворение. О магии говорит в таинственных выражениях. В истории учения о цвете в течение многих веков существовал пробел. Дойдя до этого места, Гёте так и пишет «пробел» но тут же заполняет его самыми различными мыслями, как бы громоздя их одну на другую.

Гёте много лет ожесточенно полемизировал со всеми своими противниками. Но в ту минуту, как он закончил свой самый объемистый научный труд, он утратил и всякий интерес к этой полемике. «Такого полного равнодушия и отталкивающего недоброжелательства я еще не видывал». Вот и все, что сказано о его противниках в эпилоге. Признают ли его, это дело будущего. «Да разве возникла бы эта книга, восклицает он, — если бы тридцать лет тому назад я вместе с моими друзьями уехал в Америку и не слышал ни о Канте, ни овеем прочем» Отличие его мировоззрения от мировоззрения окружающих не позволяет им разобраться в его произведении. «Мне часто приходится твердить себе: с одним только богом могу я беседовать, что означают те или иные явления природы. Но какое дело до этого всем остальным» И, как бы в раздражении, он окончательно отбрасывает остатки логики, которую с таким трудом навязали ему Шиллер и иенские профессора. А тут ему еще пришлось прочитать у Гегеля, что плод есть отрицание цветка. И хотя Гёте чрезвычайно ценил молодого Гегеля, терпению его приходит конец. «Пытаться уничтожить вечную реальность природы при помощи дурного софизма… да при этом изуродовать и самую идею» Он обращается к своим «Вопросам к природе» пишет большой набросок о ее образовании и преобразованиях в ней. Гёте кажется, что самая важная идея заключается во взаимосвязи между природой, искусством и творческой волей.

Отрывки из писем и бесед Гёте, которые посвящены мыслям о природе, все больше напоминают дневник Леонардо. Гёте высказывает предположение, согласно которому все растения и животные развились, быть может, из одного первоначального вида. Он вступает в спор и с химиками и утверждает, что «настанет время, когда наиболее светлые умы окончательно забросят представление о механическом и атомистическом строении мира. На смену ему придет представление, что все феномены суть динамические и химические соединения, и, таким образом, можно будет все глубже проникать в божественную жизнь природы».

Часто тоже, как Леонардо, он в случайной заметке высказывает свежие и глубокие идеи.

В научных интересах Гёте происходят перемены.

Разве не относился он прежде скептически к математике и к астрономии, как к наукам невидимым? Разве не держался вдалеке от звезд и от чисел, потому что тут оказывались бессильными его пять священных органов чувств? А теперь он превозносит астрономию, как единственную науку, которая покоится на абсолютно твердой основе и с полной уверенностью может шагать сквозь бесконечность. «Разделенные морями и сушами астрономы, самые общительные из всех отшельников, делятся друг с другом открытыми ими элементами и на них строят свою теорию, как на несокрушимой скале». Прежде он нападал на Ньютона, потому что его гётевский глаз не видел того, что вытекает из опытов Ньютона. А теперь он снова спорит о том же предмете с Шопенгауэром, с молодым кантианцем. «Как, — восклицает Гёте, — свет существует только, поскольку вы его видите? Нет! Вас самого не было бы на свете, если бы свет не видел вас».

Как и в юности, Гёте продолжает верить в наличие животного магнетизма, в воздействие его на психику человека и описывает это в «Избирательном сродстве». Гёте считает, что удивительные открытия в химии неопровержимо свидетельствуют о магических свойствах природы. «А природа, — смиренно говорит Гёте, — это нечто неизмеримое. Тот, кто хочет изучить ее до конца, подобен человеку, пытающемуся вычислить квадратуру круга».

Продолжая заниматься метаморфозом, Гёте устанавливает определенные ступени развития живого организма. Как-то днем к нему приходит посетитель. Он застает поэта в саду. На столе в сахарнице лежит маленькая змейка. Шестидесятилетний Гёте набирает в трубочку гусиного пера молоко и поит ее.

«Эта голова должна была сформироваться иначе, говорит Гёте, — но ей помешали неповоротливые кольца, да и руки и ноги природа ей задолжала… Впрочем, она вообще многим должает, хотя отдает впоследствии всегда и все. Разве скелеты морских животных не свидетельствуют о том, что природа, создавая их, носилась с мыслью о более высоких видах, обитающих теперь на суше?»

Однажды в зимний вечер, сразу же после похорон Виланда, к Гёте приходит Фальк. Он видит, что хозяин дома расстроен. Но Гёте переводит разговор на общие темы. Он говорит о грандиозном единстве вселенной, в которую входит все, даже звезды. «Момент смерти очень удачно называют моментом освобождения. Ибо властительная монада освобождает своих бывших подданных от верной их службы… Но по природе своей эти подданные столь неистребимы, что даже в момент смерти не прекращают своей деятельности; напротив, в этот же миг они продолжают развивать ее дальше».

Погруженный в изучение природы, шестидесятилетний Гёте, казалось бы, достигал гармонии — впрочем, насколько это возможно для такого противоречивого существа. Во времена «Вертера» признается Цельтеру Гёте, да и много позднее он всегда с большим трудом спасался при кораблекрушениях. Однако буря проходила, и ему всегда удавалось доплыть до берега и обсушиться на утреннем солнце. Впрочем, он вовсе не верит, что в мире, наконец, воцарилась гармония. «Когда видишь, как весь свет, особенно молодежь, отдан во власть своей похоти и страстям, как грандиозная глупость, присущая нашей эпохе, уничтожает все самое высокое и лучшее, что есть в людях, тогда, право же, нас не удивляют злодеяния, с которыми человек в бешенстве обрушивается на себя и на окружающих. Я мог бы написать нового «Вертера», от которого у народа волосы стали бы дыбом еще больше, чем от первого».

Но, произнося эти слова, полагая, что он в полной безопасности и благополучно выбрался на берег, Гёте и не подозревает, что за первым эпилогом последует второй, уже последний, и совсем особого рода. Гёте твердо ощущает себя хозяином жизни. Он верит, что в «Учении о цвете», которое он наконец-то закончил, он смешал свет и тьму и, что ночь оказалась сильнее дня. «Ибо как сильно туман и тучи ни затемняют свет, он охотно и всегда равномерно струится к нам от солнца… Это наблюдение заставило меня… в поэтических, научных и художественных высказываниях утверждать господство ясного над туманным, очевидного над предчувствием так, что при изображении внешней стороны явления мы всегда можем прочитать то, что заложено в нем внутри».

Это чувство успокоенности отразилось и на лице помолодевшего и похорошевшего Гёте. Весной, когда ему пошел шестидесятый год, его впервые увидел поэт Бодесен. «Клянусь, — повествует Бодесен, никогда я не встречал более красивого шестидесятилетнего человека! Лоб, нос, глаза Юпитера Олимпийского. Глаза, те просто неописуемы и бесподобны. Я не мог досыта налюбоваться этими прекрасными чертами, этой великолепной смуглой кожей. Когда же Гёте принялся оживленно рассказывать и жестикулировать, оба черные солнца стали еще вдвое больше, и они блистали и сверкали так божественно, что я просто не понимаю, как же можно, когда он гневается, вынести их молнии… Гёте утратил былую тучность, и фигура его отличается совершенной пропорциональностью… Разговаривая, он жестикулирует пылко и с очаровательной грацией… Говорит он тихо, но великолепным тембром голоса, ни быстро, ни медленно. А как входит в комнату, как стоит, как двигается! Вот прирожденный король мира».

Кюгельген в лучшем из трех своих портретов Гёте сумел, хоть и весьма несовершенно, передать что-то от этого облика. Из всех одиннадцати художников, рисовавших Гёте, он лучше других запечатлел облик писателя в десятилетие его расцвета.

Таким был Гёте телесно и духовно, такой степени гармонии он достиг, когда произошли два события, самые важные во вторую половину его жизни. Гёте повстречался с Наполеоном и с Гафизом.

Судьба его складывалась так — впрочем, это явилось следствием его образа жизни, искусственно отграниченной от внешнего мира, — что немногие люди, с которыми он мог бы померяться силами, никогда не соприкасались с ним. Так было в Лейпциге, где он не повстречался ни с Лессингом, ни с Винкельманом. Вольтер уехал из Швейцарии как раз, когда туда приехал Гёте. Клопшток в те несколько часов, когда они были вместе, произвел на него впечатление человека изысканного, но светского. Гердер сделал все, чтобы окончательно уничтожить в Гёте верное представление о себе. Виланда было слишком легко разгадать. Что касается Шиллера, то этот случай так сложен, их дар и природа, их характеры столь противоположны, что связывало их, пожалуй, только товарищество по искусству. А во всех других писателях своего времени Гёте мог найти разве что частицу самого себя. Крупных немецких художников тогда вообще не существовало. Кант не покидал своего города на востоке Германии, куда Гёте нисколько не влекло, как, впрочем, не влекло и к самому Канту. Шеллинг и Гегель, помимо всего прочего, были чересчур молоды для Гёте. Моцарт, которого он слышал в детстве, родился слишком рано. Бетховен явился слишком поздно.

Столь деятельному человеку, как Гёте, должны были импонировать прежде всего люди действия. Он всегда мечтал увидеть человека, которого можно было бы воплотить в повести или легенде. Романтические характеры были и остались ему чужды. Правда, было одно явление, которое могло заинтересовать и, вероятно, даже увлечь его, — дыхание Парижа в девяностых годах, Мирабо, которого столь чтили друзья Гёте и перед умом которого они преклонялись.

Но вот появился генерал Бонапарт, и Гёте был тотчас же взят в полон, хотя по складу своего характера вовсе не был склонен восхищаться воинственными подвигами. Даже Цезаря он ценил больше как правителя, чем как полководца. И все-таки две особенности притягивали его к молодому герою: масштаб его дерзаний и размер его успеха. Во время консульства Наполеона Гёте сомневался, «удержится ли столь великолепное и властительное явление». Но когда через несколько лет походы Наполеона приняли размеры грандиозные, когда в сокровищнице анекдотов, исполненных обожания и ненависти, фигура маленького человека превратилась в великого демона, когда античная энергия, наивная агрессивность и безграничная свобода действий привели тридцатилетнего лейтенанта, сына безвестного адвоката, к обладанию величайшей властью на земле, тогда Гёте зачеркнул все. Он забыл и монархическую основу этого восхождения, и многострадальную кампанию за восстановление власти Бурбонов, в которой участвовал сам. Он простил своему новому герою и революцию. Он считал, что Наполеон оправдал ее задним числом. Начиная с Аустерлица, он зовет Бонапарта своим императором.

Гёте лично никогда не стремился к власти. Но он любил власть. Об этом со всей силой свидетельствует любовь, которую он питал к величайшему выскочке своей эпохи. Последователь Платона ощущал себя родственным этому императору, который некогда был якобинцем. «Наполеон, — заявил Гёте, — искал добродетели — и, не найдя ее, пришел к власти».

Тиха сделала все, чтобы не омрачить позднее счастье Гёте. Она не дала государству, министром которого он был, пасть под молотом Наполеона. Она избавила государственного чиновника от разрешения неразрешимой дилеммы. Карлу Августу всего несколько недель удалось продержаться в качестве прусского генерала и врага Бонапарте. Через немного месяцев после Иены Гёте, до которого доходили мрачные слухи из Берлина, пишет Кнебелю: «Мы не хотим, пока только возможно, слышать о чудовищных вещах и обороняемся от всех подробностей, из которых они рождаются. Но когда очевидцы описывают нам этого императора и его окружение, мы убеждаемся, что ничего подобного ему не было и, вероятно, не будет». Здесь сказалась любовь Гёте к древнему Риму: «Мне импонирует этот великий разум, этот порядок во всех вещах».

Наполеона Гёте воспринимает как некое мистическое явление. Об этом он говорил неоднократно и дважды засвидетельствовал в своих стихах. Одно стихотворение было написано, когда пришло известие о смерти Наполеона. Другое — еще «раньше, когда, прикрываясь политической полупридворной маской, он по просьбе карлсбадских бюргеров написал приветственные стихи в честь Марии Луизы Французской.

Характеризуя Наполеона, Гёте отмечает, прежде всего, двойственность его характера. «С одной стороны, мечтатель-фантаст, с другой — человек, обладающий зрением, реалист».

В момент свидания Гёте с Наполеоном поэту пошел шестидесятый год, Наполеону сороковой. Случись эта встреча на пять лет раньше, Наполеона разочаровал бы жирный Гёте; на пять лет позже Гёте разочаровал бы жирный Наполеон. Так что минута оказалась самой благоприятной для обоих.

В конце сентября 1808 года, перед походом в Испанию, Наполеон приезжает в Эрфурт. Он уже три года император, он еще супруг Жозефины, он стоит на вершине своего успеха. Четыре короля и тридцать четыре герцога съехались в Эрфурт, чтобы воздать почести безвестному выскочке. И все-таки Наполеон охвачен внутренним волнением. Он достиг вершины, он это знает, и он предчувствует конец. Чем же еще объяснить беспокойство, которое вызывает в нем союз с Россией? «Царь Александр и вправду меня очень любит? — спрашивает он Талейрана, единственного конгениального ему человека, в котором он нуждался, и, которого ненавидел, и, который запечатлел эту беседу в своих мемуарах. — Почему же он все еще не подписал договора о союзе?» В волнении ходит Наполеон по комнате. «А знаете, почему никто не хочет заключить союз с моим счастьем? Почему все медлят? Потому что у меня нет детей, и все полагают, что только на этой вот паре глаз все и держится. Очень худо для всего мира; с этим надо, наконец, покончить».

Вместе с царем, который проездом в Эрфурт побывал в Веймаре, приехал и Карл Август. Он в самом прекрасном расположении духа. Царь — брат его невестки, и поэтому веймарские владения сейчас в безопасности. Император заискивает в русском царе. Герцог появляется в Эрфурте в сопровождении большой свиты.

Один только Гёте остается дома, хотя в эту суетную эпоху все должно манить его в Эрфурт. Может быть, он боится великого разочарования, которое таит в себе реальность? Через несколько дней его вызывают. Впрочем, приглашение исходит только от его государя, и поэтому он все еще медлит. Лишь верный инстинкт Христианы заставляет его, наконец, отправиться в недолгую поездку.

В странном настроении едет Гёте в Эрфурт. Только месяц тому назад он вернулся из Карлсбада, прервав прелестное времяпрепровождение. Все четыре женщины, в которых он был влюблен, уехали. Он томился одиночеством. В Веймар, где, по слухам, царит полная неразбериха после того, как там стояли войска, ему возвращаться не хотелось. Так что он поехал сначала в Иену и просил Христиану встретиться с ним в нейтральном месте. «Как же мне хочется увидеться с тобой, чтобы сказать тебе, как сильно я тебя люблю!» И в ожидании этой счастливой минуты уезжает в загородное поместье повидаться с Сильвией.

Не успел он вернуться в Веймар, как приходит весть о смерти его матери. Несколько холодных благодарственных писем к друзьям, которые заботились о ней перед ее кончиной, записка Сильвии о грустном своем возвращении — вот и все свидетельства его печали. Через несколько недель приезжает царь. Следуют приемы, отъезд государей, вызов из Эрфурта, записка к Сильвии. И Гёте едет к Наполеону. В Эрфурте он попадает в невиданную сутолоку. Дипломаты, военные, представители всех наций… На второй вечер, за чаем, он знакомится с министром Маре. На следующий же день тот докладывает императору, что Гёте здесь. Ему немедленно назначают аудиенцию. Вечером он присутствует на спектакле во Французском театре. На следующее утро является к леве, вспоминает о веселых временах в этом маленьком дворце, когда он жил здесь вместе с штатгальтером Дальбергом. Ланн, который два года тому назад попал на постой к Гёте — это случилось тотчас же после нападения французских стрелков, которые чуть не убили хозяина дома, — сердечно приветствует немецкого поэта. Он представляет ему нескольких французских генералов. Неожиданно среди них появляется Талейран. Гёте смотрит на него и, как ему кажется, видит за ним тень Мефистофеля. Уже позднее, рассматривая портрет Талейрана, Гёте сформулировал впечатление, которое произвело это лицо на него. Можно понять, что таится под спокойным, неуязвимым выражением, которое оно сохраняет при всех бурях, но невозможно понять, как эти бури выдерживает он сам, ибо «взгляд Талейрана самое непостижимое изо всего, что существует на свете… Он не устремлен ни внутрь себя, как взор мыслителя, ни вперед, как взор наблюдателя. Глаза эти устремлены только на самого себя. Да и весь его облик свидетельствует не то чтобы о самолюбовании, но о полном отсутствии интереса ко всему происходящему вокруг».

Какое же впечатление произведет на Гёте Наполеон?

 

«Меня приглашают в кабинет к императору. В ту же минуту просит доложить о себе и Дарю, его пропускают. Поэтому я не решаюсь войти. Меня приглашают вторично. Вхожу. Император сидит за большим круглым столом и завтракает; справа от него в некотором отдалении стоит Талейран, слева, поближе, Дарю… Император делает мне знак приблизиться. Я останавливаюсь на подобающем расстоянии. Он смотрит на меня внимательно и говорит: «Vous etes un homme!»(«Вы настоящий человек!») Я кланяюсь.

— Сколько вам лет? — Шестьдесят.

— Вы прекрасно держались. Я знаю, что вы первый драматург Германии».

Гёте возражает и указывает на Шиллера и Лессинга. Наполеон читал только «Тридцатилетнюю войну» Шиллера, она ему не понравилась. Гёте берет под защиту Шиллера. Наполеон прерывает его и спрашивает, есть ли в Веймаре писатели-академики. Гёте указывает на Виланда как на самого знаменитого среди всех. Наполеон просит пригласить его в Эрфурт.

Слово берет Дарю. Он повторяет похвалы в адрес Гёте, которые дошли до них в Берлине, указывает на его переводы с французского, особенно Вольтерова «Магомета».

— Немедля справлюсь, — говорит император, нельзя ли здесь сыграть эту пьесу. Вы должны услышать это произведение на французском языке, но пьеса не хороша.

И он подробно разъясняет, как не пристало покорителю мира давать столь нелестную характеристику собственной особе.

Потом Наполеон переходит к «Вертеру». Он читал его семь раз и даже брал с собой в Египет. Император делает множество замечаний, которые Гёте считает совершенно справедливыми, и говорит: — Мне не нравится конец вашего романа.

— Не думаю, что вашему величеству нравится, когда у романа есть конец.

Императору кажется неверным, что одним из мотивов самоубийства Вертера является честолюбие. — Это не соответствует природе Вертера и ослабляет представление читателя о могущественном влиянии, которое оказывает на него любовь. Зачем вы так сделали?

Гёте смеется (как он пишет в своих письмах) или улыбается (как значится в его гораздо более позднем, все сглаживающем рассказе) и говорит, что, хотя ему никто еще не делал подобного упрека, он кажется ему вполне справедливым. Он признает, что это место романа, может быть, действительно противоречит правде. Но все-таки поэту простительно прибегать к определенному художественному приему, чтобы произвести впечатление, которого он не может достичь естественным путем.

«Император, казалось, остался удовлетворен этим объяснением, вернулся опять к драме и сделал ряд очень существенных замечаний, словно судья по уголовным делам, который с величайшим вниманием следил за развитием трагедии и чрезвычайно глубоко пережил отход французского театра от природы и правды. Он отрицательно относится и к трагедии судьбы, она возникла в мрачные времена.

— Какой смысл имеет сейчас судьба? Политика — вот судьба, — говорит Наполеон».

И снова обращаясь к Дарю, он продолжает обсуждать с ним вопрос о контрибуции. Гёте отходит в эркер и, оглянувшись, замечает Бертье и Савари. Входит высокий длинноволосый маршал Сульт и докладывает о Польше.

Наконец «император встал, направился ко мне и при помощи некоего обходного маневра отрезал меня от шеренги, в которой я стоял. Повернувшись спиной к окружающим и понизив голос, он принялся расспрашивать, женат ли я, есть ли у меня дети, и т. д. И, наконец, нравится ли мне здесь.

— Очень. И надеюсь, что дни эти пойдут на пользу и нашей маленькой стране.

— Счастлив ли ваш народ?

— Надеюсь, что да.

— Мосье Готт, вам следует оставаться с нами, покуда мы будем пребывать здесь, и описать впечатление, которое произведет на вас сей грандиозный спектакль.

— Для этого надобно перо античного писателя…

— Ваш герцог пригласил меня в Веймар. Некоторое время он был здорово зол, но потом исправился.

— Если он и был зол, сир, то наказание оказалось слишком суровым. Впрочем, быть может, мне не подобает судить об этих предметах? Мы все, во всяком случае, обязаны его почитать».

Император в третий раз возвращается к вопросу о трагедии.

— Она должна являться школой для государей и народов. Вот величайшая цель, которой только может достигнуть писатель. Вам следует написать «Смерть Цезаря», но самым достойным образом, с большим величием, чем это сделал Вольтер. Труд этот должен стать главной задачей вашей жизни. Вы должны показать всему миру, что Цезарь осчастливил бы человечество, если бы ему дали время осуществить свои обширные планы. Приезжайте в Париж! Я требую!

И приглашает Гёте вечером в театр. Там будет множество государей.

— Вы знаете князя-примаса? Нет? Тогда вы увидите вечером, как он будет спать на плече у короля Вюртембергского. А русского царя вы знаете? Вам следовало бы написать стихи об Эрфурте и посвятить их ему.

— Я никогда не делал подобных вещей, дабы не раскаиваться в них впоследствии.

— При Людовике Четырнадцатом наши великие писатели поступали иначе.

— Несомненно, сир, однако неизвестно, не раскаивались ли они в этом.

Гёте отвечал очень естественно.

«Император, казалось, был доволен и переводил мои слова на собственный язык, только в несколько более определенном тоне, чем мог бы выразиться сам… Слушая, он редко оставался неподвижен. Он либо раздумчиво кивал головой, либо говорил «да», «хорошо»… и обычно прибавлял: что скажете, monsieur Gott, господин бог?

Наконец я воспользовался случаем и сделал знак камергеру, означавший, могу ли я уйти. Он кивнул утвердительно, и я тут же откланялся».

Аудиенция, которую Гёте и Наполеон дали друг другу, длилась более часа.

Гёте долго хранил молчание об этой встрече. Он не отвечал на расспросы герцога и даже через шесть лет все еще отказывался подробно рассказать о ней. Он боялся сплетен. Но что самое удивительное, Гёте ничего не записал. Только через шестнадцать лет продиктовал он набросок, который и сам охарактеризовал как далеко не достаточный. Гёте умолчал и о разговоре на политические темы, о котором сохранились лишь две-три фразы, и о всех высказываниях Наполеона во славу Гёте, и, наконец, о своих удачных ответах, о которых мы узнаем лишь косвенным образом из его писем. Но разговор этот удалось восполнить по воспоминаниям канцлера фон Мюллера, который составил о нем мемуар специально для Талейрана, и, наконец, из воспоминаний самого Талейрана.

«Вы настоящий человек!»

Разве мог Наполеон воздать большие почести немецкому поэту, чем предложив ему написать произведение на ту же тему, что и Вольтер? И даже лучше, чем Вольтер? И это вместо того, чтобы хвалить французскую драматургическую школу, у которой следовало учиться некультурным побежденным! Да, Наполеон откровенно высказался против французского театра, который кажется ему фальшивым и неестественным. Но тут приходится вспомнить, что говорит это вовсе не француз; и естественно, почему Гёте, быстрее, чем французы, достигает понимания с полуитальянцем. И, наконец. Наполеон приглашает в Париж немца писать для его, императорского, театра. Наполеон прекрасно знал, что оскорбляет этим французских писателей. Для чего же он это сделал? Ответ дает репертуарный план, составленный специально для Эрфурта. Когда Наполеон говорит о важности трагического театра, это вовсе не пустая фраза. Он тщательно изучил этот театр, он сам писал в юности трагедии. Среди всех государственных дел, он самолично и тщательно отобрал пьесы, которые должны были идти в эти дни. Пьесы, которые должны были заставить задуматься его царственных гостей. Ведь теперь судьба — это политика! Талейран лишь с трудом достал для Гёте место в переднем ряду. Все первые ряды были отведены исключительно для коронованных особ. Вторые — для наследных принцев.

Присутствуя на «Митридате», Гёте убедился, как велика ненависть Наполеона к Англии. А явившись на «Ифигению» Расина, он слышит Тальма, который декламирует согласно указаниям, полученным из высочайших уст, стихи о славе, завоеванной исключительно благодаря собственным усилиям.

Когда же в «Магомете» один из приверженцев пророка восклицает: «Кто увенчал его? Кто сделал королем? Победа лишь!», Гёте видит, как взоры всех устремляются к императорской ложе. И, наконец, когда Омар вещает, что пророк хотел бы променять свое имя завоевателя и триумфатора на имя носителя мира: «Не победителя его прельщает путь, к тому, кто мир творит, намерен он примкнуть», — Наполеон, сидя в ложе, делает жест, подтверждающий, что такова и его воля.

Вот в эту минуту Гёте должен был понять, сколь высоко чтит его завоеватель мира, раз он пытается сделать его провозвестником величия Цезаря, а следовательно, и своего.

Проходит несколько дней. Наполеон отправляет своих актеров в веймарский дворец. С утра большая охота в окрестностях Иены, на том самом поле, где два года тому назад разыгралась великая битва. Вечером идет «Смерть Цезаря» в исполнении Тальма и его труппы в том самом гётевском театре, на который совсем недавно падали ядра из наполеоновских пушек, затем бал во дворце. Императора проводят по роскошным залам. Он спрашивает имена красавиц и просит пожаловать к себе Гёте, Виланда и других «академиков».

Сделав комплимент Виланду, Наполеон опять возвращается к трагедии, восхваляя ее, как школу высоких умов, и, перейдя к Тациту, критикует его за то, что он изображает всех властителей как преступников или тиранов. «Но я наскучил вам, мы здесь не для того, чтобы говорить о Таците. Поглядите, как прекрасно танцует царь Александр».

И тут, на изысканнейшем французском языке, берет слово семидесятипятилетний Виланд. «Я не знаю, зачем мы здесь, но знаю, что ваше величество сделало меня в эти минуты счастливейшим из смертных. Кажется, что видишь перед собой не владыку двух тронов, а слушаешь литератора, и поэтому, сир, позвольте мне ответить писателю». И в длинной речи, с цитатами из Расина, блестяще, свободно, законченно по форме Виланд защищает Тацита. Но Наполеон говорит:

— Вы знакомы с господином Иоганном Мюллером?

— Конечно, сир.

— Значит, он писал вам, что я против Тацита. Я не считаю себя побежденным, мосье Виланд. Мы еще побеседуем об этом.

Чрезвычайно характерный разговор между художником и узурпатором.

Зато в дневнике Гёте мы встречаем одни лишь бесцветные записи: «Леве. У императора. Обед у герцога… Застал гофрата Моргенштерна». Только Римеру он сказал: «Удивительные слова императора, которыми он меня встретил, — «Vous etes un homme» — стали широко известны. Все решили, что я законченный язычник, раз слова «Ессе homo» применены ко мне в обратном смысле. И на груди у «национального писателя», как символ единения Запада и Востока, появились орден Почетного легиона и российская Звезда.

Не только для Гёте, но и для Веймара последствия этих дней оказались очень важны. «Наполеон наш святой, — пишет министр Фойт, — Веймар освобождают от воинских наборов».

Убытки Иены компенсируются денежными пособиями. Виланд с глубочайшей иронией, которую он прячет под маской придворного, называет Наполеона «кротчайшим» и «непритязательнейшим» из людей в целом мире. Гёте бредит Тальма, а императорский комиссар, который послан в Эрфурт, чтобы выуживать там прусских шпионов, переводит «Фауста» на французский язык.

Гёте не едет в Париж. Почему же? План поездки занимал его даже как будто бы долго. Он неоднократно наводил справки, сколько это будет стоить и можно ли там устроиться. Но когда через год он получает письмо из Парижа, он замечает в своем мефистофельском тоне: «Между нами будь сказано, пусть там скопились и сказочные богатства, но, право, там образовалось чрезвычайно тщеславное и пустое общество, и единственная приятность, которую оно извлекает из жизни, — это то, что каждый может приобрести хоть какое-нибудь ничтожное значение, дабы и самому стать ничтожным Нечто».

Не успела миновать короткая буря, связанная с прибытием Наполеона, как гладь в душе Гёте смыкается снова. В первые же дни после отъезда императора из Веймара, он записывает в своем дневнике: «Библиотека. «Минна фон Барнгельм». Кое-что окантовал — гравюры, рисунки… Статья о переизданиях».

И шлет нежнейшие строчки своей приятельнице в Карлсбад.

Проходит две недели после беседы с властелином мира, который задумал подвести новую и столь блестящую базу под существование Гёте. А он сидит у своей молодой белокурой подруги и мечтает остаться с ней «сегодня, завтра, послезавтра и так без конца… в надежде». И заключает свое письмо жалобой: рассеянная жизнь не давала ему работать целых шесть недель. С этими удивительными словами Гёте отвращает взор от солнца чужой галактики и потихоньку возвращается в собственную сферу, Разве не рвался он целых полжизни к сегодняшнему дню? Разве не жаждал самозабвения? В Риме, в Неаполе, погруженный в размышления, он стоял на обочине дороги, по которой мчался карнавал. Он всегда оставался зрителем жизни, а ведь знал, что поэты южных стран и теперь и в древности были желанными гостями судьбы. Она дружески их принимала всегда. Когда юношей, скрываясь под маской Фауста, он стремился на вольные просторы; когда трижды с тоской взирал с Сен-Готарда на низины; когда в Триенте, едва спустившись с перевала, почувствовал себя возродившимся; когда сетовал на то, что не родился среди светского шума свободным англичанином; когда, уроженец Южной Германии, он всю жизнь жаловался на суровые зимы Тюрингии; когда завидовал Вольтеру и Руссо, Тассо и Ариосто, которые разбудили национальное эхо; когда, как Вильгельм Мейстер, бежал к актерам, только чтобы жить вне буржуазного принуждения; когда он растворялся в античном мире, стремясь изобразить светлых богов и людей под голубыми небесами; когда Шиллер в том, в первом своем письме указал ему, какого огромного окольного пути он избежал бы, родись он в Италии, — во всем этом таилось лишь древнее стремление Фауста. И это стремление вылилось в страстную тоску по красоте и теплу, по воздуху и свободе, в мечте бежать из Германии. И все-таки все восемьдесят лет Гёте почти не покидал Германии. Даже из единственного большого путешествия на юг он вернулся скорее, чем предполагал.

Всю свою жизнь, и всегда по-новому, дух Гёте погружался в обличье мага и врачевателя, чья тень сопутствовала ему с первых юношеских шагов до самой кончины. Северный поэт, он больше всего любил южные сюжеты, но главному его произведению присущи столь глубокие северные черты, что глубже уже быть не может. Не только Фауст, но и Мефистофель всегда и неизменно выступал партнером Гёте. Галльский, южный, быстрый, сухой, лукавый, подхватывающий все на лету, язвительный дух, словно южный ветер, налетал на немецкого поэта.

Гёте любил Германию и все-таки хотел оставаться вдалеке от нее. Он хотел отделаться от Германии, но он не мог без нее жить. Вот почему он критиковал Германию с большей суровостью и с большей любовью, чем все немцы до него. Великое одиночество, которое он почувствовал, когда от него отвернулись его земляки, еще увеличивало его суровость и недовольство. Он приходил в ярость, когда видел, как быстро они отошли от него. Они, которые на короткий миг и с таким восторгом приветствовали его первые тоненькие книжки. И когда Германия оказалась завоеванной, Гёте всем разумом был убежден в том, что она заслужила свою участь.

«При Иене немецкие силы пошли к чертям, потому что у немцев отсутствует разум… Германия ничто, хотя каждый немец в отдельности значит многое. Впрочем, они внушают себе как раз обратное. Подобно евреям, немцы должны быть рассеяны по всему свету. Только тогда сможет полностью развиться тьма хороших свойств, заложенных в них, и при этом на благо всем другим народам… Сколько голов, столько умов — вот настоящий девиз нашей нации… Ими владеет порок, заставляющий их уничтожать все, что уже достигнуто. Их требования всегда преувеличенны, а живут они только за счет посредственности… Я так сыт дрянью, наспех сработанной во всех областях, что немцы, даже те, которых постигло несчастье, кажутся мне смешными. Ведь, в сущности, они в отчаянии только оттого, что не могут заниматься пустословием… Дураки немцы все еще вопят об эгоизме. А дал бы им бог уже давно и честно заботиться о себе и о своих ближних, тогда, может быть, сегодня все выглядело бы по-иному!.. Если немцев не тронуть реально, то уж идеально их сдвинуть с места трудно!»

В эти самые тяжелые годы во всех интимных письмах и беседах Гёте можно найти бесчисленное множество подобных высказываний. У него есть для них особые основания. В самом деле, что ему за дело до Пруссии? Разбито ведь не его герцогство. Разбита только эта Пруссия. Невзирая на многолетние возражения Гёте, герцог вмешался в войну и чуть не погубил свое государство. Но ведь разбит только Берлин, средоточие литературных врагов Гёте. Когда король Пруссии приехал в Веймар, он, кажется, даже и не подозревал, что находится в государстве Гёте. Нет, жители Берлина отвратительны поэту по всему своему складу. И неужели ему надо стремиться к тому, чтобы оказаться в подчинении у Пруссии или под гегемонией Австрии, а чего доброго, и России над герцогствами Веймар и Эйзенах? Право, уж лучше владычество Франции. Хотя в Средней Германии в это время приходилось жить тоже с большой опаской. Тут сидел комиссар, который всюду чуял измену и чуть было не расстрелял сына Фойта, отправившего шифрованное письмо.

Правда, герцог со своим прусско-солдафонским воспитанием проклинает французов. Но когда Фальк, уже упомянутый комиссар и почитатель Гёте, жалуется на Карла Августа, Гёте без всяких обиняков говорит ему прямо в лицо: «Чего же хотят французы? Они считают заговором поддержку, которую герцог оказывает раненым и лишенным жалованья прусским офицерам… или то, что он оказал материальную помощь нашему герою Блюхеру? Только так и должен поступать герцог, и никак не иначе. Пусть даже он лишится из-за этого своего государства и подданных».

Но так заступается он за своего герцога, когда обвинителем выступает французский чиновник. Политически же Гёте мыслит совсем иначе. «Мы никогда не были значительными с политической точки зрения, — умно и гордо пишет он Когте, явно рассчитывая на то, что слова эти попадут в газету. — Все наше значение состояло в развитии искусств и наук, которое протекало диспропорционально нашему политическому положению. Покуда положение Германии в целом не станет более определенным, германские государства, а малые в особенности, имеют все основания желать, чтобы их игнорировали».

Гёте не хуже Наполеона делается страстным врагом немецких идеологов, которые хотят бороться против пушек Бонапарта при помощи своей образованности. «Упрямо и упорно противостоять врагу на том основании, что нас напичкали греческим и латынью, а он в них мало что смыслит или даже, может быть, ничего. Какое ребячество и даже пошлость! Ведь это профессорская гордость, точно такая же, как ремесленная или мужичья или еще там какая-нибудь, делающая обладателя ее смешным в той же мере, в какой она вредит ему». Гёте глядит на явления с все более объективной точки зрения и поэтому, в полном противоречии с пафосом, которым охвачены массы. Мнение большинства не имеет для него никакого значения. Он решительно отказывается ненавидеть врага. Для него существуют только культура и варварство. А большой частью своей образованности он обязан Франции. С каким-то особым упрямством он углубляется в чужие литературы. Так же, как в XVIII веке он предвосхитил XIX, так сейчас, в самом начале XIX века, он предвосхитил ведущую мысль XX во всем, что касается международного положения. С решимостью пророка и в предельном одиночестве выступает Гёте против войны и национализма.

Война — это болезнь, говорит Гёте, при которой все силы организма используются только, чтобы питать нечто чуждое и противное природе. Он верит, что солдат «разумнее и умереннее судит о событиях, чем большинство праздно взирающих со стороны филистеров».

Все отвращает его от разъединения народов, все влечет к их объединению. «Наша жизнь, — говорит Гёте сразу же после битвы при Иене, — ведет нас не к обособленности и к отделению от других народов, а, наоборот, к все большему общению с ними.

Наше теперешнее бюргерское существование отлично от существования древних народов. Мы живем гораздо свободнее, мы гораздо менее стеснены, мы не знаем ограниченности, в которой жили древние. Кроме того, государство уже не предъявляет к нам таких требований и нам не приходится ради вознаграждения подчиняться его целям, иначе говоря, целям патрицианской аристократии. Все развитие нашей культуры, даже самой христианской религии, ведет нас к общительности, к сотрудничеству, к уступчивости и ко всем общественным добродетелям. Мы должны уступать и идти на соглашение с собственными чувствами, ощущениями и даже правами, которыми можем обладать, лишь оставаясь в состоянии грубой первобытности».

 

И когда разъединяются

Два народа, из презренья

Не решающих признаться,

Что одно у них стремленье,

 

И самодовольством грубым

Возмущаясь наипаче,

Тех, кто в бешенстве сугубом

При любой чужой удаче.

Вот почему Гёте считает первейшей задачей показать в своих произведениях, и, прежде всего, в автобиографии, смену поколений и эпох. Не зная устали, он призывает друзей науки и искусства «сохранить священный огонь, пусть даже он засыпан золою, для следующего поколения, которое будет так в нем нуждаться».

Тем временем наступает историческая минута, путь Наполеона приходит к концу. Начинается решающий год. В одно майское утро Гёте, который едет в Богемию, видит, что через Германию идут, направляясь в Россию, итальянские полки. Телеги, скот, упряжь и язык — все напоминает ему о юге, но направление, по которому они движутся, магически предвещает восток. В каком-то месте на дороге он замечает в обозе тяжело навьюченного, терпеливого, как сама вечность, верблюда. Фантастическая судьба, пригнавшая его с востока на запад, гонит его теперь обратно на восток. Гёте чувствует, что приближается час, когда решатся судьбы человечества. В августе в одном из своих писем он говорит: «Но что вы скажете, если не в моей власти датировать это письмо иначе как «день торжества Наполеона при оглушительном колокольном звоне и громе пушек. 1812 год».

А в октябре он читает о пожаре Москвы, о поражении Наполеона. Останется ли он верен ему? Нет! Для него Наполеон уже перешел в легенду. Не все ли равно, чем она кончится?

Проходят еще два месяца. Наполеон бежит с востока на запад. Он все еще считал, что участь его это участь Европы. Мысли Наполеона в Париже.

Он все уже взвесил и рассчитал. На всем пути его бегства расставлены лошади, сани и экипажи. День и ночь повелителя непрерывно ждет подстава.

Ночь. Он на какой-то станции. В его экипаж впрягают свежих лошадей.

— Где мы?

— В Веймаре, сир!

Он вспоминает: а, это здесь живет тот, которого однажды он назвал Человеком. Неужели прошло всего четыре года с тех пор, как они встретились в Эрфурте?

Остановившись в Веймаре, Наполеон спрашивает о Гёте. Потом в Эрфурте. Оба раза приказывает своим подчиненным передать ему привет. «Что он говорит, мосье Готт?» Когда Карл Август, заядлый враг Наполеона, сообщает об этом Гёте, он злорадно добавляет: «Как видишь, тебе строят глазки и небо, и ад».

Наступает год освобождения Германии. Пруссия поднимается. Молодежь распевает воинственные песни и потрясает мечами. В Тюрингии разброд в партиях и в полках. Мелкие герцоги не знают, на что решиться. В Средней Германии начинаются стычки между французами и австрийцами.

Иене и Веймару предназначено, очевидно, стать опять полем битвы. Гёте весьма скептически взирает на немногочисленные прусские полки, охраняющие Веймар и «пытающиеся уверить нас, что под их защитой мы в безопасности. Добровольцы ведут себя безобразно и не вызывают к себе никакого доверия». По дороге, в Дрездене, Гёте слышит голос немецкой надежды. Теодор Кернер в полном вооружении встречает поэта и отдает ему воинское приветствие. Рядом с воином стоят его отец и Эрнст Мориц Арндт. Гёте видит и даже слышит, какой подъем охватил всех поголовно. Он сердечно протягивает руки поэтам освободительных войн, говорит: «Что ж, потрясайте своими цепями. Они слишком велики для вас. Вам их не порвать!» — и уезжает, оставив земляков в полной растерянности.

Как пусто на водах этим летом! Не тревожимый никем, он продолжает писать «Поэзию и действительность» и подготавливает народное издание «Германа и Доротеи». На короткое время сюда приезжает и герцог. По секрету он сообщает Гёте, что все немецкие государи замыслили союз против Наполеона. Странные мысли овладевают поэтом. Он не знает, чего опасаться, на что надеяться. В августе он возвращается домой.

Однако Священный союз действительно заключен. Война Франции объявлена. В пути Гёте держит пари с каким-то чиновником, что немцы проиграют войну. И в то время как Фихте призывает немецкую нацию подняться против Наполеона, Гёте равнодушно записывает в своем дневнике: «Я считаю, что учение Фихте нашло осуществление в делах и поступках Наполеона».

Наступает октябрь. Германия и весь мир чувствуют, что развязка близка. Гёте находится в самом центре движения. Он бесстрастно следит за событиями и, оставаясь в Веймаре, отмечает в своем дневнике: «Беспокойная ночь ввиду приближения австрийцев. Спешное отступление французов. Китайские краски… Австрийские разъезды… Путешествие с Марко Поло… Прилежно изучаю Китай. Я припрятал для себя эту важную страну, чтобы в случае нужды, например, сейчас, бежать в нее». И принимается за изучение геологии Китая.

Тем временем в Веймар вступает последнее, самое молодое, пополнение. Командующий французской гвардией генерал Травер, которого Гёте знавал еще в должности адъютанта голландского короля, находит самое гостеприимное убежище в доме поэта. Начинается битва народов.

Три дня, покуда длится битва при Лейпциге, Гёте принимает у себя французского посла, осматривает черепа, извлеченные при раскопках в Ромштедте, изучает английскую историю елизаветинской эпохи, читает «Жиль Блаза», правит гранки своей автобиографии и пишет эпилог к пьесе некоего малоизвестного автора.

Наступает 20 декабря. Поражение Наполеона.

Гёте записывает: «Французы в Веймаре в пять утра. Эпилог. В Клейн-Ромштедте на могильнике… Профессор Штурм. Кончил эпилог». В это время австрийцы арестовывают французского посла, друга Гете. В это же время начинает доноситься французская канонада. Эпилог, который в дни Лейпцигской битвы пишет Гёте, у него выпросили актеры Веймарского театра, чтобы хоть сколько-нибудь придать блеска чрезвычайно посредственной пьесе «Граф Эссекс». Гёте вряд ли мог знать, что этот самый «Эссекс» вдохновил некогда шестнадцатилетнего кадета Наполеона сочинить трагедию, которая явилась прологом ко всем его дальнейшим деяниям. Но в то время как Гёте, добросовестный драматург, изучает историю Елизаветы Английской, чтобы сочинить требуемые от него стихи; в то время как с близкого поля битвы каждый час прибывают все новые растерянные и все более уверенные в победе гонцы, словом, в те четыре дня, когда судьба Наполеона свершается почти что на глазах у Гёте, он, немецкий поэт и министр, обязанный по положению торжествовать победу над врагом, надевает на себя личину королевы английской и с подмостков саксонского театра произносит следующие слова:

 

Кто смелость в царственной груди хранит,

Тот не колеблется. Не устрашит

Его ступеней трона шаткий путь,

Сумеет смерти он в лицо взглянуть.

С веселой и спокойной простотой

Он надевает обруч золотой,

Как будто лаврами увил чело

И страшный груз носить не тяжело.

Да было так… Сокрытое от глаз

Терпение учило каждый час

Все принимать, упрямо ждать в тиши

И воспитать величие души.

И день настал. Великий день побед.

Ты вновь рождаешься на белый свет.

Вокруг тебя беснуются враги,

Они грозят войной со всех сторон,

Но без борьбы ты; не уступишь трон.

Толпа, успех и новизну любя,

Глазеет в изумленьи на тебя,

А лицемеры источают мед,

И каждый от тебя подачки ждет.

Когда же ты решишь в объятья пасть,

Любимый хочет не тебя, а власть.

И этот был такой… Но взяв его,

Всю кровь забрали сердца твоего.

Кто б ни был человек, приходит час

Нет больше счастья, свет очей погас.

Эти стихи написаны в дни Лейпцигской битвы. Они вовсе не эпилог к судьбе английского выскочки. Они эпилог к жизни корсиканца.

Впрочем, произнести его королеве Елизавете удалось только через несколько недель. В ближайшие дни вокруг Веймара кипит битва. С Эттерсберга доносится гром пушек, город дрожит от топота полков, от звуков победных маршей. По ночам его освещают сторожевые костры. Казаки, австрийцы, французы то вступают в город, то бегут из него. Веймар опять в опасности. Охраняется только дом Гёте. Семь лет тому назад в такие же точно октябрьские дни победоносные маршалы из Парижа выдали поэту охранную грамоту. Сейчас победители, кавалеры из Вены, прислали ему отряд охраны. И ту же высокомерно-светскую улыбку, которую семь лет назад в этих самых комнатах подметил маршал Ожеро и которой всего две недели назад он приветствовал генерала Травера, расположившегося у него на постой, замечает сейчас на его губах и граф Колоредо. А Гёте видит только, что солдаты сменяют солдат, что приветствие «Salve!», выложенное прекрасной мозаикой на пороге его тихого дома, покрылось грязью и почти стерто сапогами вояк, и хладнокровно записывает: «Колоредо отбыл. Весь дом вычистили».

Через неделю после последнего визита французского посла Гёте принимает у себя Меттерниха, впервые явившегося к нему с визитом. Вслед за ним появляются Лихтенштейн, Виндишгрец, карлсбадские друзья. А затем Гумбольдт и Гарденберг. И в дворцовом зале Гёте склоняется перед царем, на которого, когда он шел в танце пять лет назад, ему указал император Наполеон, желавший отвлечь внимание немецких литераторов от Тацита.

Но если до сих пор Гёте сомневался в победе Германии, то теперь он сомневается в длительности этой победы. Сначала он вообще не поверил в отступление Наполеона. Он был уверен, что у Эрфурта произойдет еще одна битва. Но победа следует за победой, и он с благодушным скепсисом говорит: «Время покажет, что из всего этого произрастет. Хотел бы я, чтобы неверие мое было посрамлено… Наши молодые господа с удовольствием отправятся в поход, чтобы быть в тягость другим честным людям, так же как те были в тягость нам. Профессия эта чрезвычайно заманчивая: ведь при ней можно прослыть даже пламенным патриотом».

Однако когда его собственный сын, по складу характера никак не солдат, подчинился моде времени и решил поступить в армию, ибо теперь герцог, уже генерал русской службы, ведет немецкий корпус через Рейн, Гёте удерживает его всеми силами дома. Он пишет униженную просьбу герцогу с xoдaтaйcтвoм освободить Августа от военной службы и употребить его для «восстановления». Он так преувеличивает мнимую потребность в сыне, что утверждает, будто отсутствие его лишит отца самой необходимой помощи. «Положение мое станет невыносимым, и я вынужден сказать, что жизнь моя без него немыслима», — пишет Гёте, явно преувеличивая истинное положение вещей и выступая в роли старого отца, который не может пожертвовать единственным сыном. Но вот он узнает, что сын и рукописи находятся в полной безопасности, и снова к нему возвращается ровное, лишенное всякой патетики настроение. Его так и подмывает писать пародии.

«Нам, зашестидесятникам, только и остается, что волочиться за женщинами, иначе они окончательно впадут в отчаяние… Самое мое честолюбивое стремление — услышать, что мне скажут: «You are the merriest undone man in Europe». (Вы самый веселый человек в Европе.) Он катается на санях, «хотя другим это кажется неприличным. Окружающие ведут себя так же нелепо, как в 1806 году, когда они ханжески просили отменить спектакль. Я имел коварство отложить его на четырнадцать дней. Но тогда они принудили меня поставить его. Мы достаточно долго посыпали голову пеплом… Обрати внимание на следующее место в «Литературной газете», только не говори о нем никому: «Пусть наши мужчины и женщины не думают, что немецкий образ мыслей это все равно, что христианский или рыцарский. Первый был ей всегда чужд, а второй, этот чужеродный отпрыск, всегда находился в противоречии с немецкой национальной свободой».

 

Таково настроение Гёте, которым он поделился с сыном в январе, когда Блюхер перешел через Рейн:

 

Упустил ты в жизни сколько!

Вместо дела грезил только,

На слова любви скупился,

Путешествовать ленился.

Не жалею я нисколько!

И о чем не грезил только!

Я бы в дальний путь пустился,

С бренным телом распростился!

Эти стихи — пролог к последнему большому путешествию Гёте, к его путешествию в Персию.

В Вене только что вышли из печати первые переводы арабских стихов. Как ни неожиданно, но в эпоху Наполеона они оказались чрезвычайно современными — ведь Наполеон перетряхнул все континенты. Он заставил Европу обратить взоры на Азию. Под его знаменами и в Германии появились магометане. В Веймарской протестантской гимназии неожиданно прозвучали стихи из Корана, которые бормотали верующие. На глазах изумленных тюрингцев отслужили богослужение башкиры, важный мулла прошествовал по узким улицам немецкого города, а в театре была организована торжественная встреча восточным принцам.

Восток и раньше воздавал почести западному писателю. Меланхолические глаза обитателей «утренних стран» в молчаливом удивлении взирали на его дом. Они дарили ему стрелы и луки, а он вешал их над своим камином «в знак вечной памяти и дабы господь даровал милым нашим гостям счастливое возвращение на родину». Вскоре после битвы народов немецкие солдаты, вернувшиеся из Испании, привезли Гёте листок из арабского свода. Он почтительно взирал на эту тайну, но, в конце концов, послал расшифровать ученому специалисту. И вскоре сам вступил в царство восточной поэзии.

Он здесь не чужой. Еще юношей написал он драму «Магомет», потом перевел «Песнь песней», глубоко изучал и постоянно перечитывал Ветхий завет. В тифуртском журнале опубликовал он перевод хвалебной песни, одной из тех, которые висят в Мекке в мечети. «Сакунтале» обязан он формой своего «Пролога на театре», Шеллингу и Гегелю — индийскими теориями. Балладой «Бог и баядера» — индийской легенде. Он собирался создать поэтическую переработку Ведд, искал полный перевод «Гитаговинды»; и когда русские дворяне-любители организовали «Азиатское общество», они заручились рекомендацией Гёте. Несколько лет тому назад он изучал «Тысячу и одну ночь» и чуть не накануне последних событий — китайскую историю. Вооруженный таким образом, Гёте вступает в Аравию.

Но что толку было бы во всех этих знаниях, если бы чужая страна не выслала навстречу ему, князю, посла, которого он чтит безгранично, ибо посол этот был некогда одним из его земных воплощений. Его зовут Гафиз.

Путешествие на восток, которое Гёте совершил не в почтовой карете, единственное из всех, не принесшее ему разочарования. В молодости он провел два года в Италии, но тогда он был погружен в серьезные занятия, с трудом формуя уже созданное, ничего не сочиняя. Теперь, когда прошла жизнь почти целого поколения, он два года кряду путешествует в мечтах по Персии и Аравии, дает и берет, собирает жатву и снова сеет.

Гёте поет, поет непрерывно, с таким чувством, с таким огнем, как не пел никогда — ни прежде, в вулканической юности, ни позже, в сосредоточенной старости. «Я немедля отправился в общество персидских поэтов и принялся подражать их шуткам и их важности. Местом своего пребывания я выбрал поэтический центр, Шираз, и отсюда, по примеру бесчисленных мелких князьков, совершаю набеги в самые разные области, но только гораздо более безобидные, чем они… Да, я решил оставаться в пределах, на которые простирались завоевания Тимура, ибо, таким образом, я не встречу препятствий, когда отправлюсь вторично в Палестины моей юности. Я начну изучать арабский, по крайней мере, настолько овладею арабскими письменами, чтобы воспроизводить в оригинале надписи на амулетах и талисманах, на абраксасах и печатях».

А как же Гафиз, которого Гёте встречает с таким почетом и всегда сравнивает свою судьбу с его судьбою, с судьбою поэта, ученого и судьи, который проживал в Ширазе, был там дервишем, софтией, шейхом… Струящиеся его песни самым удивительным образом противоречили его положению и его имени, ибо Гафиз означает «знающий писание», «твердый в Коране». Они пользовались известностью только среди школяров, пьяниц и любовников. Настоящее арабское превосходительство, этот Гафиз, проживавший в столице гуманизма и деливший свое время между службой и мечтаниями. Никуда не выезжая, совершая путешествия лишь между своим просторным домом, диваном и академией, он соткал удивительную легенду о благословенной и замкнутой своей жизни. Совсем как этот, другой поэт, который явился на полтысячелетия позднее и теперь живет, деля время между своим просторным домом, министерством и академией.

Так в один прекрасный день свободно, без заголовка, нисколько не думая о том, что из всего этого выйдет, совсем по-другому, чем в недавние времена, когда всякая случайно возникшая элегия немедленно включалась в схему элегической сюиты, прозанимавшись Гафизом и Фирдоуси всего несколько летних недель, он, как пьяница и как юноша, и по-старому и по-новому набрасывает эти вот стихи:

 

Я запутывался сам

В локон своенравный.

Друг Гафиз, обоим нам

Выпал жребий равный…

 

Только тот, кто веселей,

Минет козни эти.

Тяжких он бежит цепей,

Путается в сети.

Пишет, называет их «Предупрежден» и откладывает в сторону. Но уже восточные талисманы сами собой укладываются в западную форму, сами падают на бумагу:

 

Быть собой вы на седле мне дайте,

Сами же в палатках пребывайте!

Поскачу я по далеким странам,

Только звезды над моим тюрбаном…

И на другой день, и на третий, и все больше и больше… Краткие изречения, нежные песни. Они прилетают незаметно, и он записывает их твердым почерком, почти без поправок. Так велика притягательная сила восточного магнита, что ей подчиняется все. Наступает лето. Окружающие поговаривают о том, что надо бы поехать в Висбаден. Однако не успел Гёте сесть в карету, как тотчас начинается его творческий сон наяву. Вокруг пламенеют краски летней Тюрингии, но путешественник чувствует себя в Аравии.

К вечеру этого дня Гёте написал семь стихотворений. Он обязан ими Гафизу.

Дорожная карета уже миновала Тюрингию. Гёте видит: идут полки, все на восток, ибо Париж давно уже пал. Но в шуме голосов и военных сигналов ему слышатся совсем другие голоса:

 

Стихотворство — дерзкий труд,

Что ж бранить меня!

Кровью пылкой, добрый люд,

Отличись, как я.

В этих песнях звучит любовь к людям. Они направлены против человеконенавистничества. Что бы ни приключилось с ним в пути (вот какой-то человек с удивлением смотрит на него из своей кареты; вот в трактире к столу подходит нищий), все немедленно обращается в краткие изречения, в песнь. Нежные, как дыхание спящего младенца, излучают они доброту. Вот красивый белокурый кельнер в Висбадене. Вот какой-то неизвестный профессорский сынок.

Во всех видит он Гафизовых виночерпиев, с ними вместе воспевает он вино Рейна, словно вино это выделано на берегах Евфрата. Он собирает свои исписанные листки и, вскорости, называет их «Восточный диван, составленный западным поэтом».

Даже дневник его и тот омолодился. Даже родной город, который он всегда объезжал стороною и так часто бранил, кажется ему сейчас приветливым. Один бродит он в первый вечер после приезда по улицам Франкфурта. Его влечет к старому, давно проданному родительскому дому. Он проходит мимо и слышит, как в комнатах бьют отцовские часы: новый хозяин оставил их на старом месте. Терпеливый, в прекрасном настроении, навещает он престарелых родственников, которых не видел уже несколько десятилетий.

Все, кто раньше избегал одинокого и гордого поэта, видят теперь кроткого человека с блестящими глазами. Даже школьницы осмеливаются подойти к нему на прогулке в Висбадене. Они просят его сочинить поздравление их учителю, и он тотчас же исполняет их просьбу.

Газета «Франкфуртер Оберпостамтсцейтунг» узнала, наконец, что в городе находится его именитый гражданин. В необычайно комичной форме она извещает своих читателей, что к ним прибыл «величайший, старейший, но все еще живой герой нашей литературы».

Удивительные вещи происходят в эти годы с гётевской славой. Кажется, она тоже приняла участие в его обновлении. Со времен «Вертера» имя Гёте никогда не проникало так широко и глубоко в народ, как в годы освобождения Германии, в котором Гёте участвовал, в лучшем случае стоя на весьма и весьма критических позициях. Но, очевидно, нация, которая в эти годы осознала себя, нуждалась сейчас в духовном руководителе. Ей хотелось, чтобы им был старый человек, на которого можно положиться. Но имя, о котором столь курьезно оповестила газета, оказалось совершеннейшей новостью для Германии. «Вертер» появился сорок лет тому назад, он уже устарел. Стихи, которыми написаны «Герман и Доротея», не мог запомнить ни один немец. «Гёц» давно позабыт. Пьесы в стихах непонятны. «Фауст» не сценичен и известен только интеллигенции. «Вильгельм Мейстер» весьма странен, а «Избирательное сродство» аморально и для юношества под запретом.

Зато «Поэзия и действительность» доступна всем решительно. Идиллическая, полная размышлений, она оказалась бесконечно немецкой. Нация, которая собиралась из веймарского министра и сочинителя сделать этакого искателя приключений, увидела обломок исполинского борения, фрагмент, отмеченный великой жизненной суровостью. Массы трогала даже скромность, с которой он говорил о собственных недостатках. Наконец, множество его песен, положенных на музыку, уже проникло в народ. И вот сейчас, когда он так понадобился, когда все обратились к Гёте, дух его оказался в Аравии.

В один прекрасный день в Висбаден приезжает старинный франкфуртский друг Гёте. Тайный советник Виллемер, высокий, сильный, элегантный мужчина пятидесяти пяти лет. Он умен, практичен, благожелателен и сатиричен. С Гёте Виллемер знаком уже лет тридцать. Когда-то, еще молодой наследник старого банкирского дома, он по просьбе Гёте оказал помощь Мерку. Он и сам несколько напоминает Мерка своими деловыми качествами, которые сочетаются у него с литературными. Виллемеру не было еще и сорока, когда он овдовел вторично. У него несколько детей, он рано отошел от дел, он сочинитель комедий на тему хозяйства и воспитания. Долгое время он входил в Веймарский театральный комитет, но, несомненно, больше разбирался в актрисах, чем в трагедиях. Уже много лет назад он случайно открыл одну девчонку. Она и ее нищая мать приехали с театральной труппой из Линца. Жизнь они вели довольно цыганскую. Пятнадцатилетняя актриса пела и плясала в ролях маленьких танцовщиц и субреток, вольтижировала, появлялась из цветка, вылезала в маске Арлекина из яйца и приводила в восторг старых франкфуртских банкиров и молодых поэтов своими стройными ногами. Опытный ценитель женщин решил взять этого ребенка к себе и дать ему воспитание. В сущности, он купил ее у матери, и Марианна Юнг выросла вместе с Розиной, дочерью Виллемера, на положении сестры. Присутствие ее оживляет весь дом и веселит приемного отца. Марианна поет, пишет стихи, бренчит на гитаре, плетет венки из искусственных цветов. Она общительна, год от году прелестнее и, наконец, становится и вовсе красавицей. Названая ее сестра выходит замуж. Виллемер, ее благодетель, стареет. Естественно, он начинает ухаживать за ней, добивается ее любви и не женится. Оба счастливы в своем союзе. Постепенно он перестает считаться ее отцом. Они вместе путешествуют, летом живут за городом в старом сельском, окруженном высокими деревьями доме и наслаждаются жизнью.

Сейчас Марианне тридцать, она в полном расцвете. Нежная, чувствительная, чувственная причудница. Умная и прелестная австриячка. Словно дразня, стоит она рядом со своим другом и протягивает Гёте руку — только что он ухаживал за висбаденской «доченькой» — он выезжал с ней, учил рисовать, воспитывал. Но, прогуливаясь в каком-то винограднике, она резво прыгнула, а он споткнулся и упал…

С удовольствием принимает он приглашение Виллемера приехать к нему в Гербермюле, в имение под Франкфуртом. Впервые через много лет перед Гёте, которому уже минуло шестьдесят пять, открывается дом, где он может погостить несколько недель. Там его встречает еще одна молодая и красивая женщина — рано овдовевшая дочь Виллемера.

Она сразу захвачена Гёте и вот что пишет в первый же день: «Какой человек, и какие чувства меня волнуют!.. Я представляла его себе грубым, недоступным тираном, а нашла в нем душу любящую, доступную всем впечатлениям; человека этого хочется любить, как любят дети, хочется довериться ему до конца… Как легко его присутствие, как отрадно быть рядом с ним! Он так счастливо осыпан дарами природы, он излучает такое сияние, нисколько этим не гордясь. Он словно сосуд, наполненный удивительным вином. И таким он явился сегодня нам».

По утрам Гёте показывается редко. К обеду появляется во фраке, часто ездит в город. Зато к вечеру, облачившись в белый фланелевый сюртук, он становится доступен для окружающих. Срезает в саду цветы своим красивым перочинным ножом, а в длинные сентябрьские вечера рассказывает, декламирует, читает и болтает. Они играют на рояле и поют арии Моцарта. Они пьют и смеются, сидя на террасе, которая обращена на Майн. Скользят огни, лодки, и Гёте мельком вспоминает о бесчисленных днях и ночах, когда, гонимый беспокойством, полубодрствуя, в лихорадке он шел или скакал мимо этого дома.

Ведь отсюда начинается узкая тропинка вдоль берега, которая ведет в Оффенбах, к Лили. Но сейчас никто не волнуется — ни он, ни другие. В Гербермюле царит своя собственная свобода. Многие из первых застольных песен «Дивана», написанных накануне, читает он за бокалом вина. И случается, пишет Буассере, на глаза его навертываются слезы.

А Марианна? Что она чувствует, когда, сидя за фортепьяно у открытого окна, поет песни Гёте и песня ее несется над садом и над рекой? Ни письмо, ни упоминание — ничто не свидетельствует о том, что вспыхнуло сердечное влечение, что оно скоро вырвется наружу. За первыми любовными, но еще беспредметными песнями Гёте сочиняет другие:

 

Взор живой моей любимой

Всех, как диво, озадачит.

Я же, знающий, напротив,

Крепко знаю, что он значит.

А Виллемер? Он тоже знает? Да, старый знаток женщин тотчас разгадал опасность, которой грозит ему старый соперник. Он видит, что счастье, которым он так прочно оснастил свои поздние годы, но которым, без крайней надобности, вовсе не думал себя связать, грозит вот-вот рухнуть. Он видит, в какой опасности находится сердце Марианны. Его самого уже не влекут новые приключения. И через девять дней после приезда Гёте Виллемер делает Марианну, принадлежавшую ему столько лет, своей законной женой. Поспешность, с которой хозяин дома закрепил за собой свою возлюбленную, явилась самой быстрой и самой нежеланной из всех побед, когда-либо одержанных Гёте над женщиной.

Но Гёте вовсе не помышлял разрушить счастье своего друга. Разве он не Гафиз из Шираза? Неужели нужно обладать Марианной, чтобы воспеть Зулейку? Так возникает орфическое стихотворение, полное блаженного томления:

 

Ты не пленник зла ночного!

И тебя томит желанье

Вознестись из мрака снова

К свету высшего слиянья!

 

Дух окрепнет, крылья прянут,

Путь не труден, не далек.

И уже, огнем притянут,

Ты сгораешь, мотылек.

На дворе ноябрь. Он возвращается домой. В Иене и Веймаре он устраивает свою жизнь как можно приятнее. Впервые за много лет едет он на новогодний бал. И тотчас же со страстью предается арабским грезам, забывая о собственной эпохе.

Лозунг всей его жизни — Гафиз. Как понимает он его бегство, его «Хегиру»! Он тоже бежит от своей эпохи, от действительности. Она кажется ему упадочной. И покуда государи Европы и их министры долгие месяцы совещаются, как бы восстановить старый порядок, а потом стремглав бросаются врассыпную, потому что грозный маленький человек сбежал со своего острова, Гёте в один из зимних дней пишет стихи:

 

Север, Запад, Юг в развале,

Пали троны, царства пали.

На восток отправься дальный

Воздух пить патриархальный…

Прочь, завистник, прочь, хулитель,

Ибо здесь певца обитель,

Ибо эта песнь живая

Возлетит к преддверьям рая,

Там тихонько постучится

И к бессмертью приобщится.

Еще минувшим летом описал он трагический зимний поход Наполеона, которого вывел под маской Тимура. Так постепенно Гёте создает «Книгу недовольства», где в отточенных стихах выражает свое недовольство грозным временем.

Но зима, наконец, проходит, и снова становится теплее. Правда, на земном шаре царит полная сумятица, ибо человек, заключенный на Эльбе, очутился вдруг в Париже, и галантный конгресс в ужасе разбежался на все четыре стороны. Гёте улыбается. Его путь в Персию не преградит даже Старая гвардия. Правда, Франкфурт расположен недалеко от границы, но все равно он проведет это лето в Гербермюле. В этом нет никакого сомнения. Очевидно, он и думать не думает о Наполеоне, который так долго был его кумиром.

Все быстро идет к концу. И когда Гёте в июле возвращается в Висбаден, сюда молнией приходит весть о поражении Линьи. Весь Майн охвачен ликованием по поводу исхода битвы при Ватерлоо. Гёте кратко отмечает в дневнике — все. Но что ему сейчас Наполеон? Душа его далека от событий этих дней. Игра, им затеянная, достигает вершины… Влюбленные присвоили себе восточные имена. Юсуф Хатем, Зулейка и Гафиз — так зовут себя поэт и его любимая. Но все еще в тайне. И кажется, все, что происходит, происходит во сне, из которого в раскрытую корзину смертного поэта падают песни и изречения.

А тем временем быстро плывет вниз по Рейну вполне реальное судно. Гёте встречается с фрайгером фон Штейном. Герой его в плену, и Гёте больше доступен германским делам. Сам он спокоен, и сердце его открыто для окружающих, как никогда прежде.

Наступает лето. Нетерпение Гёте возрастает.

В середине августа неожиданно, в полдень, едет он в Гербермюле и остается там на целых полтора месяца. Начинается приятная сельская жизнь. Он реже ездит в город. Зато его навещают гости из Франкфурта. Приехал как-то доктор Кестнер, сын Шарлотты Буфф, и беседа их протекала в размеренных и холодных воспоминаниях. Другой раз поздно вечером являются какой-то герцог и герцогиня. Встретив их у главного входа, Гёте склонился перед ними в низком поклоне. Марианна видела эту сцену, она дразнит его. Какой-то врач организовал «Орден сумасшедших гофратов». В него принимаются одни только выдающиеся люди и лишь при условии, что они совершили какую-нибудь глупость. Гёте настойчиво просит принять его в этот орден, и врач вручает ему торжественный диплом.

В день шестидесятишестилетия Гёте будит утром музыка. Она доносится с лодки, плывущей по Рейну. Он немного недоволен. Потом он находит на столе разложенные веерообразно дары и посвящения. Тюрбан, обвитый лавровым венком, указывает на место действия его поэзии. Чудак врач, сыпля изящными двусмысленностями, пародирует «Поэзию и действительность». А Виллемер пьет здоровье Гёте, откупорив бутылку с вином, пролежавшую в подвале шестьдесят шесть лет.

Так текут недели на родине виноделия.

Но невидимые силы все более настойчиво влекут друг к другу Гафиза и Зулейку. И все пламеннее становятся песни Гёте. В начале сентября он уезжает на неделю в город. Он в разлуке с любимой, и ему легче высказать свои чувства, чем когда он находится с ней в одном доме. Расположившись в гостинице, он берет бумагу зеленого цвета и, подражая восточной вязи, пишет:

 

Создает не случай вора,

Случай сам великий вор.

Взял из сердца без зазора

Страсть мою, сломав запор.

Интересно, что она ответит? Кажется, прежде она пописывала славные стишки? Ответ он получает назавтра. И после всех тысяч стихов, которые Гёте положил к ногам женщин, впервые любимая отвечает ему в стихах. Но что это с нею случилось? Острый взор мастера сразу видел, как любовь за одну ночь выковала из приятного маленького талантьица подлинный талант:

 

Осчастливлена тобою,

Случай дерзкий не браню.

От суда я вора скрою,

А покражу сохраню.

 

Но к чему мне помощь вора?

Сам отдайся мне, любя!

Не пугаюсь я укора,

Что ограбила тебя.

Так течет песнь Марианны, написанная в стиле и в дыхании Гёте. Нет, право, их можно спутать.

Ее песнь нисколько не уступает в достоинствах его.

Значит, власть Гёте над ней так велика, что за одни сутки он смог сделать из нее поэта?

Все сильнее влечет его к ней. Он чувствует магическое слияние искусства и желания. Давным-давно, да и то не с такой силой, испытывал он такое же наслаждение вблизи красавицы Короны.

Не успели они опять увидеться, как их охватило пламя. В доме франкфуртского патриция, где царят буржуазные нравы XIX века, игра в Восток обернулась нежданной страстью. Только прячась за светскими формами общежития, удается им скрыть свои чувства от супруга и домочадцев.

И вдруг он решает положить им конец. «Неужели я должен повторить Вецлар?» Он опять без вины виноват: он вторгся в отношения людей, которых любит. Перед ним встает грозная гётевская судьба. Уже время. Есть еще время. Сентябрь. Полнолуние. Буассере — он как раз приехал к нему на несколько дней, — пишет, что этот вечер был полон шуток и веселья. Марианна поет. Виллемер засыпает. Собравшиеся дурачат хозяина дома.

Наконец все расходятся по своим спальням.

Но Гёте хочет разъяснить Буассере природу цветных теней, возникших в двойном свете месяца и свечи. Взяв свечу, они вместе выходят на балкон. Марианна в своей комнате не может уснуть; прислушиваясь, смотрит она из своего окна. И вдруг в этой веселой женщине просыпается чуждая ей стихия, скрытая в ней страсть. На другой день, прощаясь с Гёте, она протягивает ему рисунок. Он стоит, освещенный лучами месяца, и пытается при свете свечи получше разглядеть месяц.

Но в этот последний день дневник Гёте выдает то, чего Буассере, конечно, не мог знать. «Открытие… Мнимый отъезд». Они прощаются. Гёте со своим юным другом едет в Гейдельберг. Остальные обещают через неделю навестить его. Может быть, влюбленных, которые уважали дом своего друга, осенила нежданная мысль и под предлогом поездки они решили встретиться в нейтральном месте? Может быть, только на этом условии отпустила она его? Но в дни разлуки их охватила страсть.

Марианна в нетерпении рвется ему навстречу.

Она заставила супруга ехать раньше, чем было условлено. Виллемер неожиданно появляется за столом у Буассере. Гёте вскакивает, бросается к себе в комнату и в полном смятении говорит: «Не можем же мы есть, когда дамы ждут в гостинице». Виллемер и Буассере спешно отправляются за Марианной и Розиной. Гёте выходит им навстречу.

Стоит осень. В их распоряжении целых три дня.

Ей удается робко сунуть ему в руку листок. Эти строки она написала в дороге.

Ах, откуда оживленье?

Не с востока ль ветер дует?

Свежих крыл его движенье

Рану сердца мне врачует.

 

Мне в его дыханьи веет

Друга тысяча признаний:

Коль погаснуть не успеет

Встречу тысячу лобзаний.

Потрясенный, держит поэт в руке листок. Позднее он включит его и еще четыре стихотворения Марианны в свой «Диван» и, улучшив в них одну строку, испортит три другие. Но теперь он в изумлении замер перед не знающей узды свободой, которой дышит возросшая в тиши и вдруг прорвавшаяся любовь. Три дня они проводят вместе. Старому юноше кажется, что все возможно, что все желанно и когда арабскими письменами он рисует ее инициалы на песке; никогда, стоя на террасе замка, он в стихах сравнивает спелые каштаны со своими песнями; и когда он вплетает лист-двояшку в таинственную игру «Один и два». Но тут страсть его вырывается из восточной игры, и, рыдая, он говорит:

 

Ты ли здесь, мое светило?

Стан ли твой, твоя ль рука?

О, разлука так постыла,

Так безжалостна тоска!

 

Ты — венец моих желаний,

Светлых радостей возврат!

Вспомню мрак былых страданий

Встрече с солнцем я не рад.

Проходит три дня, он отрывается от нее. Марианна с мужем возвращаются обратно в свой прекрасный дом. Он обещает заехать к ним на обратном пути. В день разлуки Марианна пишет второй свой шедевр — обращение к западному ветру.

Но он одним-единственным движением, словно бог, тушит пламя. Отъезжает коляска, возлюбленная скрывается вдали. Он знает: это навеки. Он верит — это последняя.

Кудри, вы меня плените

В круге нежного лица!

Смоляные змеи-нити,

Покорили вы певца.

 

Только сердцу стынуть рано,

Набухает, вновь в цвету;

Из-под снега и тумана

Пышет Этна в высоту.

 

Цвет стыда, как луч рассвета,

Льешь над горной ты стеной,

И опять почуял Хатем

Вешний вздох и летний зной.

 

Кравчий, ставь еще мне флягу!

Кубок дай — в честь милой он!

Если горстью пепла лягу,

Скажет: «Мне он был сожжен».

Всего только в одном-единственном слове раскрыл Гёте свою тайную игру. Опустив в стихотворении рифму, он заставляет читателя подставить на место нерифмующегося имени — Хатем подлинное имя влюбленного поэта — Гёте.

Несколько дней Гёте кажется бодрым, устраивает несколько иронический прием герцогу, который проезжает через Гейдельберг, и обещает в Мангейме нагнать его и Ягеман. Во время прогулки беседует с юным Буассере, делает какие-то архитектурные наблюдения, хвалит Виллемера, который вытащил Марианну из среды танцорок, вспоминает, что именно в Гейдельберге (это было сорок лет тому назад) к нему явился гонец от герцога. Счастье ему всегда приносили только люди действия — герцог, Наполеон. Потом заводит речь о своем «Избирательном сродстве».

«На небе зажглись звезды, — рассказывает нам Буассере. — Он говорил, как он относится к Оттилии, как он любил ее, как она сделала его несчастным. Речи его стали полны загадочного предчувствия. Потом он прочел еще веселый стишок. Усталые, возбужденные, охваченные предчувствием и сонные, приехали мы, наконец, в Гейдельберг».

И тут силам его приходит конец. «Я составлю завещание», — говорит он Буассере. Он боится заболеть в дороге, сообщает герцогу, что не приедет в Мангейм, теряет сон, дает Буассере на сохранение некоторые свои стихи. «Я должен бежать», — говорит Гёте. Печальное и тяжелое прощание.

В карете мало-помалу Гёте приходит в себя. «Он уверен, что герцог и Ягеман уже не смогут его догнать, и это явно его успокаивает…» Вечером в холодном номере гостиницы, он читает вслух свои восточные стихи. На другой день он обедает в маленьком местечке. «Нам прислуживает молоденькая, свежая девушка, некрасивая, но с влюбленными глазами. Поцелуй. Темным вечером едем в Вюрцбург». Отсюда молодой человек возвращается обратно. Он не в силах разгадать настроение Гёте. В тот самый день, когда Гёте решил написать свое завещание, он пишет и два письма. Он твердо решил порвать с Марианной, но не решается написать ей, что бежит. И поэтому пишет Розине, дочери Виллемера, а потом и самому Виллемеру. Марианне же он посылает, как они условились, шифрованное письмо. Она подставляет под этот шифр цифры и знаки из свода арабских стихов и читает его прощальное послание.

Ни своего родного города, ни Гербермюле, ни друга, ни Марианны Гёте никогда больше не увидит. Стоит середина октября, и Христиана радостно приветствует мужа в его большом доме. Холодно. Большая печь заменяет солнце. Медленно входит он в обычную жизнь, полную творческих раздумий. Не спеша, составляет он новый сборник стихов.

Где же все это было? На Неккаре? У брегов Евфрата? Очень милые вещицы есть здесь, особенно те, что писала она… Нужно поговорить с Римером и набросать схему будущей книги.

 

Наверх
<<< Предыдущая глава Следующая глава >>>
На главную

 

   

Старая версия сайта

Книги Родни Коллина на продажу

Нашли ошибку?
Выделите мышкой и
нажмите Ctrl-Enter!

© Василий Петрович Sеменов 2001-2012  
Сайт оптимизирован для просмотра с разрешением 1024х768

НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ КОММЕРЧЕСКОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МАТЕРИАЛОВ САЙТА!