Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство Главная страница сайта Небесное Искусство
Самый замечательный плод молчания ума в том, что грехи, которые начинаются как простые мысли, стучащиеся в его дверь, все отрезаются разумением в нашем внутреннем человеке. Исихий Иерусалимский
Кликните мышкой 
для получения страницы с подробной информацией.
Блог в ЖЖ
Карта сайта
Архив новостей
Обратная связь
Форум
Гостевая книга
Добавить в избранное
Настройки
Инструкции
Главная
Западная Литература
Х.К. Андерсен
Р.М. Рильке
У. Уитмен
И.В. Гете
М. Сервантес
Восточная Литература
Фарид ад-дин Аттар
Живопись
Фра Анжелико
Книги о живописи
Философия
Эпиктет
Духовное развитие
П.Д. Успенский
Дзен. 10 Быков
Сервисы сайта
Мудрые Мысли
От автора
Авторские притчи
Помощь сайту
 

 

Текущая фаза Луны

Текущая фаза Луны

19 июля 2018

 

Главная  →  Р.М. Рильке  →  Проза  →  Истории о Господе Боге  →  Как старый Тимофей пел, умирая

Случайный отрывок из текста: Райнер Мария Рильке. Письма к молодому поэту
... Можно ли нам забыть те древние мифы, которые стоят у истока всех народов, мифы о драконах, которые в минуту крайней опасности могут стать неожиданно принцессами. Быть может, все драконы нашей жизни — это принцессы, которые ждут лишь той минуты, когда они увидят нас прекрасными и мужественными. Быть может, все страшное в конце концов есть лишь беспомощное, которое ожидает нашей помощи. ...  Полный текст

 

Как старый Тимофей пел, умирая

 

Какая это все-таки радость — рассказывать парализованному. На здоровых людей нельзя положиться: они видят вещи то с одной стороны, то с другой, и если с ними в течение часа идти так, чтобы они были справа, может случиться, что они вдруг ответят вам слева — только потому, что им придет в голову, что это более учтиво и свидетельствует о большей утонченности воспитания. С парализованным этого можно не опасаться. Его неподвижность делает его сродни вещам, с которыми он и в самом деле поддерживает разнообразные сердечные отношения, в каком-то смысле делает его тоже вещью, но намного превосходящей остальные — вещью, которая слушает вас не только в своем безмолвии, но и со своими редкими тихими словами и со своими нежными трепетными чувствами.

Я больше всего люблю рассказывать моему другу Эвальду. И я очень обрадовался, когда он окликнул меня из своего неизменного окна:

— Мне нужно Вас кое о чем спросить. Я тут же подошел и поздоровался.

— Откуда эта история, которую Вы рассказали мне в последний раз? — спросил он. — Из книги?

— Да, — ответил я печально, — ученые похоронили ее там, когда она умерла; это случилось совсем недавно. Еще сто лет тому назад она жила, ни о чем, конечно, не подозревая, на многих устах. Но слова, которыми люди говорят теперь, эти тяжеловесные слова, которые невозможно петь, невзлюбили ее и стали отнимать у нее один рот за другим, так что в конце концов ей пришлось жить, очень скудно и одиноко, на нескольких иссохшихся губах, словно в убогой вдовьей каморке. Там она и скончалась, не оставив потомства, и была, как я уже сказал, со всеми почестями погребена в книге, где уже покоились и другие истории из ее рода.

— И она была очень стара, когда умерла? — осведомился Эвальд, подхватывая мой тон.

— 400 или 500 лет, — ответил я в соответствии с истиной, — многие из ее родственников достигли несравненно более почтенного возраста.

— Как, ни разу не угодив в книгу? — удивился мой друг. Я пояснил:

— Насколько мне известно, они все время переходили из уст в уста.

— И никогда не спали?

— Нет, почему же, с уст певца они иногда спускались в чье-либо сердце, где было тепло и уютно.

— Разве люди были такими тихими, что песни могли спать в их сердцах? — Эвальд, кажется, не мог мне поверить.

— По всей видимости, были. О них рассказывают, что они меньше говорили, танцевали медленно нарастающие танцы, в которых было что-то баюкающее, а главное — они не смеялись громко, что то и дело слышишь сегодня. несмотря на повсеместную высокую культуру.

Эвальд хотел было спросить о чем-то еще, но передумал и улыбнулся:

— Я все расспрашиваю да расспрашиваю, а ведь у Вас. наверное, есть наготове еще какая-нибудь история? Он посмотрел на меня с ожиданием.

— История? Не знаю. Я хотел только сказать вот что: эти песни были наследственным достоянием в некоторых семьях. Их получали и передавали дальше, не совсем нетронутыми, со следами ежедневного пользования, но ничуть не поврежденными, подобно тому, как переходит от отцов к сыновьям старая Библия. Лишенный наследства отличался от своих полноправных братьев тем, что он не мог петь или в лучшем случае знал лишь малую часть песен своих отцов и дедов и вместе с остальными песнями терял многое из пережитого, о котором повествуют народу все эти былины и сказки. Так, например, Егор Тимофеевич женился против воли своего отца, старого Тимофея, на молодой красивой девушке и уехал с нею в Киев, святой город, в котором так много могил великомучеников святой православной церкви. Его отец, Тимофей, который по всей округе, куда только можно доехать за десять дней пути, слыл самым искусным лирником, проклял своего сына и рассказывал соседям, как часто он убеждался, что лучше уж совсем не иметь детей, чем иметь такого. Тем не менее вскоре он совершенно онемел от горя. И он отправлял назад всех молодых людей, которые толпились вокруг его избы, чтобы стать наследниками бесчисленных песен, заключенных в старике, словно в запылившейся скрипке. «Отец, батюшка ты наш, дай же нам хоть одну какую-нибудь песню. Мы бы разнесли ее по деревням, и вечерами, когда затихают коровы в стойлах, ты слышал бы ее во всех дворах». Но старик, который все время сидел на печи, целый день лишь качал головой. Он уже плохо слышал, и так как он не знал, молчат ли парни, которые теперь беспрестанно прислушивались вокруг его дома, или опять просят, то он без конца повторял своей белой трясущейся головой: нет, нет, нет — пока не засыпал, и даже еще какое-то время во сне. Он бы с великой радостью выполнил просьбу парней, ему самому было горько, что его немой мертвый прах ляжет на эти песни, может быть, уже совсем скоро. Но если бы он попытался учить кого-нибудь из них, ему непременно вспомнился бы его Егорушка, и тогда — кто знает, что бы тогда случилось. Ведь никто не видел его плачущим лишь потому, что он вообще всегда молчал. За каждым его словом стояло рыданье, и ему каждый раз приходилось очень быстро и осторожно закрывать рот, чтобы оно не вырвалось вместе со словом наружу.

Старый Тимофей очень рано начал учить своего единственного сына Егора некоторым песням, и пятнадцатилетним юношей тот мог уже петь больше и лучше, чем все взрослые парни в деревне и окрестностях. Но старик то и дело, чаще всего по праздникам, когда бывал немного под хмельком, говорил ему: «Егорушка, голубчик, я уже научил тебя петь многие песни, многие былины, да еще сказания о святых, почти на каждый день по сказанию. Но ведь я, как ты знаешь, самый искусный лирник в губернии, а мой отец, похоже, знал все песни со всей Руси, да к тому же татарские истории. Ты еще слишком молод, поэтому я еще не рассказал тебе самые прекрасные былины, в которых слова — как иконы и ни в какое сравненье не идут с обычными словами, и ты еще не научился петь те напевы, которые никто, хоть казак, хоть мужик, не может услышать и не зарыдать». Тимофей повторял это сыну каждое воскресенье и по всем многочисленным русским праздникам, значит, довольно часто. Пока тот после одной жаркой ссоры со стариком не исчез вместе с красавицей Устинькой, дочерью бедного пахаря.

На третий год после этого происшествия Тимофей захворал. Как раз в это время собрались в дорогу несколько из тех бесчисленных странников, что со всех концов необъятной Руси бредут нескончаемым потоком в Киев. И сосед Осип пришел к больному: «Я иду со странниками, Тимофей Иваныч, позволь мне напоследок обнять тебя». Осип не был дружен со стариком, но, отправляясь в столь далекое путешествие, он счел необходимым попрощаться с ним, как с отцом. «Я иногда обижал тебя, — всхлипнул он, — прости мне, дружище, это было во хмелю, за такое не гневаются, сан понимаешь. А я непременно помолюсь за тебя, и свечу поставлю. Ну, прощай, батюшка Тимофей Иваныч, Бог даст, еще поправишься, тогда снова споешь нам что-нибудь. Да-да, давненько уж ты не пел. А что это за песни были! Вот хоть о Дюке Степановиче, думаешь, я забыл? Эх ты, глупый. Еще как помню! Конечно, как ты певал... уж кто-кто, а ты-то мог спеть, это, скажу тебе... Бог дал тебе это, другому он дает другое. Мне, например...»

Старик, лежавший на печи, с кряхтеньем повернулся и сделал движение, как будто хотел что-то сказать. Словно бы тихонько прозвучало имя Егора. Может быть, он хотел передать ему весточку? Но когда сосед, обернувшись в дверях спросил: «Что, Тимофей Иваныч?» — тот уже опять лежал совсем тихо и лишь покачивал своей белой головой. И все же — Бог знает, как это случилось — не прошло и года после того, как ушел Осип, когда совершенно неожиданно возвратился Егор. Старик узнал его не сразу, так как в избе было темно, а старческие глаза с большой неохотой воспринимали новый чужой облик. Но когда Тимофей услышал голос пришельца, он вздрогнул и соскочил с печи на свои старые дрожащие ноги. Егор подхватил его и они сжали друг друга в объятиях. Тимофей плакал. Молодой человек без конца спрашивал: «Давно ли ты болеешь, отец?» Когда старик немного успокоился, он снова забрался на печь и другим, строгим тоном спросил: «Что же твоя жена?» Егор, помолчав, сплюнул. «Знаешь, я прогнал ее, вместе с дитем». Он помолчал еще немного. «Как-то ко мне пришел Осип. — Осип Никифорович?— говорю. — Да, — отвечает, — я самый. Твой отец болен, Егор. Он больше не может петь. Теперь в деревне совсем тихо, будто она вымерла, деревня наша. Не слышно топоров, пусто на улицах, никто больше не плачет, да и для смеха нет подходящих причин. — Я задумался. Что было делать? И я позвал мою жену. — Устинька, — говорю, — я должен вернуться домой, там никто больше не поет, теперь мой черед. Отец-то болен. — Хорошо, — сказала Устинька. — Но я не могу взять тебя с собой, — объяснил я ей, — ты же знаешь, отец не захочет тебя видеть. И обратно к тебе я тоже вряд ли вернусь, если уж попаду туда и начну петь. — Устинька поняла меня: Что ж. Бог с тобой. Теперь тут много странников, стало быть, много будет и милостыни. Бог не оставит нас, Егор. — Так я и ушел. А теперь, отец, поведай мне все твои песни».

По округе прошел слух, что Егор вернулся и что старый Тимофей снова поет. Но в ту осень настолько сильный ветер носился по деревне, что никто из проходивших мимо путников не мог толком дознаться, действительно ли поют в доме Тимофея или нет. И на стук дверь никогда не отворялась. Оба хотели быть одни. Егор сидел на краю печи рядом с лежащим отцом и то и дело наклонял ухо ко рту старика; тот и в самом деле пел. Его старческий голос, сгорбившись и дрожа, нес Егору все самые лучшие песни, и Егор иногда начинал качать головой или свисающими с печи ногами совсем так, будто пел уже он сам. Так шло много дней. Тимофей не переставал находить в своей памяти новые, все более прекрасные песни; часто он будил сына среди ночи и, слабо взмахивая морщинистыми, трясущимися руками, пел небольшую песню, потом еще одну и еще — пока не занималось медлительное бледное утро. Вскоре после самой прекрасной песни он умер. В последние дни он часто и горько сетовал, что в нем осталось еще несметное множество песен и что ему уже не хватит времени спеть их сыну. Он лежал с наморщенным лбом, в напряженном тревожном раздумье, и его рот дрожал от нетерпенья. Время от времени он садился, с минуту мерно качал головой, шевелил губами, и наконец начинал звучать какой-нибудь тихий напев; только теперь он чаще всего пел одни и те же строфы о Дюке Степановиче — он их особенно любил, и его сыну, чтобы не разгневать старика, приходилось удивляться и делать вид, будто он слышит их впервые.

Когда старый Тимофей умер, дом, в котором Егор жил теперь один, оставался еще некоторое время запертым. Но весной Егор Тимофеевич, у которого отросла длинная борода, вышел за ворота и стал ходить по деревне и петь. А позже он пошел и по окрестным деревням, и мужики уже говорили, что Егор стал никак не менее искусным лирником, чем его отец Тимофей, потому что он знал множество торжественных и героических былин и все те напевы, которые никто, хоть казак, хоть мужик, не может услышать и не зарыдать. А еще у него был такой нежный и печальный тон, какого никто прежде не слышал ни от одного певца. И этот тон звучал всегда в припеве, совершенно неожиданно и поэтому был особенно щемящим. Во всяком случае, так мне рассказывали.

— Значит, этому тону он научился не у отца? — сказал немного погодя мой друг Эвальд.

— Нет, — ответил я, — откуда он пришел к нему, неизвестно.

Когда я уже отошел от окна, больной крикнул мне вдогонку:

— Может быть, он думал о своей жене и ребенке. Между прочим, он так и не взял их к себе, когда его отец умер?

— Нет, не думаю. Во всяком случае, свою смерть он встретил потом одиноким.

 

Наверх
<<< Предыдущая страница Следующая страница >>>
На главную

 

   

Старая версия сайта

Книги Родни Коллина на продажу

Нашли ошибку?
Выделите мышкой и
нажмите Ctrl-Enter!

© Василий Петрович Sеменов 2001-2012  
Сайт оптимизирован для просмотра с разрешением 1024х768

НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ КОММЕРЧЕСКОЕ ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МАТЕРИАЛОВ САЙТА!